Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Я знакомлюсь с Джорджем Гапкинсом





 

В один июльский вечер я прохаживался по Чипсайду. Так как у меня теперь был приличный костюм, я смело появлялся на больших и богатых улицах, Поглядывая по сторонам с беззаботным видом мальчика, вышедшего погулять, я заметил джентльмена, внимательно разглядывавшего что-то в чулочном магазине.

Это был один из тех джентльменов, от которых карманным ворам хорошая пожива. Он был так толст, что, когда он наклонился, фалды его сюртука сильно оттопырились, и карман выставился самым соблазнительным образом. Нельзя было упустить такой удобный случай. Я ощупал карман, в нем лежало что-то твердое, четырехугольное. Я запустил в него руку и через секунду вытащил красивый кожаный бумажник, До сих пор мне удавалось таскать кошельки, деньги, просто положенные в карман, деньги, завернутые в бумагу, но ни разу не попадался мне под руку бумажник.

Дрожа от восторга, я быстро свернул в соседнюю улицу, осторожно открыл бумажник при свете фонаря и увидел в нем несколько сложенных банковых билетов и целую кучу золотых монет.

Это так поразило меня, что я стоял секунд пять неподвижно, закрывая бумажник полою своей куртки и не зная, на что решиться.

Вдруг чья-то рука легла на мое плечо.

– Не вздумай бежать, – произнес голос человека, явившегося как будто из-под земли, – от меня не убежишь.

Я готов был поклясться, что никто не следовал за мной от Чипсайда. Появление этого незнакомца как гром поразило меня, Я быстро бросил бумажник в водосточную трубу и повернулся, вполне уверенный, что меня задержал или полицейский, или обокраденный мною джентльмен. Но я ошибся; меня держал за ворот незнакомый господин, одетый очень нарядно, с блестящим перстнем на пальце. Он поднял брошенный мною бумажник и спокойно положил его к себе в карман, точно свою собственность.

– Правду говорят, что дуракам счастье, – заметил он, продолжая держать меня за ворот и увлекая за собою в темную улицу.

– Послушайте, сударь, – заговорил я жалобным голосом, не помня себя от страха. – Ведь я нашел его, право, нашел; только он мне не нужен, возьмите его, если хотите; может, вы его потеряли…

– Нашел, конечно, нашел! – насмешливо проговорил незнакомец. – Неужели же заработал! А ты для кого работаешь? – спросил он вдруг резким голосом, когда мы уже прошли пол-улицы.

«Он, должно быть, принимает меня за какого-нибудь честного мастерового», – мелькнуло у меня в голове.

– Я работаю, – проговорил я прерывающимся голосом, – у одного коробочника близ Уайтчепеля.

– Что ты врешь! – вдруг сердитым голосом закричал незнакомец. – Говори сейчас вправду! Ты живешь у Симмондса или у Тома Мартинса?

– Не знаю я никакого Симмондса и Мартинса! – вскричал я, несколько оправившись от испуга. – Пустите меня, берите себе бумажник, только меня оставьте в покое.

– Я тебе сверну шею, если ты не станешь отвечать, – грозным голосом сказал незнакомец. – Говори сейчас: для кого ты работаешь?



– Да ни для кого, сам для себя!

Незнакомец выпустил из рук воротник моей куртки и несколько секунд смотрел мне прямо в глаза.

– Послушай, мальчик, – сказал он, наклонясь ко мне и говоря почти шепотом, – не думай, что меня можно обмануть. Говори правду. Если у тебя есть хозяин, это не беда; если нет, скажи, и я, может быть, окажу тебе услугу.

– А вы не полицейский, не сыщик? – спросил я.

– Я – полицейский! – вскричал незнакомец и громко расхохотался. – Ах ты, простота! И с таким умом берется за воровство! Ты давно занимаешься этим делом?

– Два месяца.

– И ни разу не попадался?

– Ни разу.

– Удивительное счастье! Такой простофиля должен бы сразу попасться. Надо взять тебя в руки. Пойдем-ка со мной.

По тону его голоса видно было, что он намерен забрать меня в руки. Мне это вовсе не представлялось приятным. Я боялся его не меньше, чем полицейского.

– Благодарю вас, сэр, – сказал я. – Я не хочу, чтобы меня брали в руки.

– Не хочешь! – свирепо воскликнул он. – Очень есть кому дело до того, что ты хочешь или чего не хочешь! У тебя до сих пор не было хозяина, а теперь будет! Иди за мной; когда мы придем домой, я с тобой поговорю.

Он вышел на улицу Поултри, потом завернул в один переулок, затем в другой, в третий, пока не дошел до улицы Кэт. Он не держал меня, а между тем я следовал за ним, и мне даже не приходило в голову бежать, – такой страх внушал он мне своим решительным и грозным обращением.

Когда мы дошли до половины улицы Кэт, он постучал в дверь одного дома, и нам отворила нарядно одетая молодая женщина.

– Я не ждала тебя так рано, Джордж, – сказала она, ласково целуя незнакомца.

– Я привел к нам нового жильца, Сюки, – отвечал он, указывая ей на меня.

Это, по-видимому, ей было неприятно.

– Неужели тебе еще не надоели жильцы? – недовольным голосом проговорила она. – Наверно, и этот проживет у нас не дольше того!

– Конечно, если он вздумает выкинуть со мной какую-нибудь штуку! А что, чай готов?

– Готов. Иди.

Мы вошли в очень хорошо меблированную комнату; на столе около камина стоял чайный прибор.

Джордж бросился на диван и лежал на нем молча, заложив руки под голову. Молодая женщина принесла чайник с чаем и блюдо яичницы с ветчиной. На меня она смотрела по-прежнему недружелюбно.

– Не суйтесь под ноги, если не хотите, чтобы вас обварили! – сердито заметила она, проходя мимо меня с чайником.

– Ты будешь пить чай? – спросил у нее Джордж.

– Нет, я уже пила.

– Ну, так убирайся к черту! – грубым голосом сказал он.

Она вышла из комнаты, сердито хлопнув дверью.

– А ты, – обратился Джордж ко мне, – хочешь чаю?

– Нет, благодарю вас, сэр.

– Ну, все равно, я буду пить и говорить, а ты сиди и слушай. Откуда ты?

Этот вопрос был для меня неожидан. Как сказать ему, откуда я?

Из Клеркенуэла, из Кемберуэла или с Уентфортской улицы? Джордж заметил мое смущение.

– Коли тебе не хочется, так не говори, – сказал он, – мне все равно. Мне надобно только знать, есть ли у тебя настоящий дом. Есть ли у тебя отец и мать?

– Я убежал из дому, я туда не вернусь.

– Отчего?

– Оттого, что меня там до смерти изобьют.

– А, вот что! Ну, это отлично, тебе и не нужно идти туда. Ты будешь жить здесь.

– Здесь?

– Да, я беру тебя в ученье. Я дам стол и квартиру, а ты должен работать на меня.

– Что же я буду делать?

– Да то же, что делал уже два месяца и на чем я поймал тебя сегодня. Не скажу, чтобы ты был искусен, но ты мне понравился, из тебя может выйти прок, если тебя немножко подучить. До сих пор тебе везло, но на одно счастье нельзя рассчитывать, надобно стараться приобрести и искусство! Ты меня, конечно, не знаешь, но спроси у любого полицейского: «Кто такой Джордж Гапкинс?» И каждый скажет тебе: «А! Это известный воспитатель воров, как его не знать!» Вот я и хочу взяться за твое воспитание.

– Благодарю вас, сэр, – проговорил я, чувствуя, что должен что-нибудь ответить. – Вы очень добры, если хотите помочь мне.

– Помочь тебе? Я хочу сделать тебя счастливым! Сотни уличных мальчиков позавидовали бы тебе! Если ты останешься у меня, через месяц тебе стыдно будет вспомнить о том, как ты неловко устроил сегодня эту штуку! – Он указал рукою на свой карман, в котором все еще лежал украденный мною бумажник.

– Как тебя зовут?

– Джим Смит… – Я боялся назвать свое настоящее имя и хотел сказать то, какое мне дали Моулди и Рипстон, но запнулся на первом слоге.

– Джим Смит? – подхватил мой новый хозяин. – Прекрасно! Ну, скажи-ка по правде, Джим: несмотря на твое счастье, ведь тебе не всегда везло? Один день бывало густо, другой пусто? Не всегда в кармане звенели полукроны, а?

– Да и шиллинги-то не всегда, – отвечал я. – Где тут! Иногда перепадет много, а иногда и ничего!

– Ну, это известное дело. Слушай же, что я хочу для тебя сделать. Я буду учить тебя нашему искусству, буду кормить тебя вволю, одевать как богатого франта, давать тебе денег на твои удовольствия. Хорошо это?

– Еще бы, даже очень хорошо, – отвечал я, чувствуя, как мое отвращение к мистеру Гапкинсу исчезает. – А что же я должен делать за все это?

– Ты должен приносить мне все, что тебе удастся добыть.

– Что ж, на это я согласен, – сказал я, едва скрывая свое удовольствие и боясь одного: как бы он не передумал.

– Отлично! Это одна сторона дела, а вот другая: ты слышал, что говорила про тебя миссис Гапкинс, когда мы входили?

– Что я проживу не дольше прежнего жильца?

– Да. Видишь ли, этот прежний жилец был постарше тебя годами двумя, удивительно ловкий мальчик! Он прожил у меня всего девять недель. Теперь он засажен в тюрьму на три месяца. Как тебе кажется, хорошо ему там?

– Что же хорошего сидеть в тюрьме? А за что он туда попал?

– А за то, что он был обманщик и хотел надуть меня! У меня не уживаются те мальчики, которые вздумают меня надувать. К тем, кто ведет себя честно со мной, я добрее отца родного. Случись с таким мальчиком какая беда, я ничего не пожалею, выручу его. Зато уж если кто вздумает обманывать меня, для того я злейший враг. Не попадет он в тюрьму сам по себе, я постараюсь упрятать его. Понимаешь?

– Еще бы. Это все очень понятно.

– Ну, и прекрасно. Теперь нам пока не о чем больше говорить. Если хочешь, можешь идти гулять или сходить в театр. Есть у тебя деньги?

– У меня есть четыре пенса, сэр.

– У меня также есть кое-какая мелочь. Вот тебе три шиллинга и шесть пенсов. Мы не будем слишком роскошничать, пока не увидим, как пойдут у нас дела. Прощай. Приходи не позже одиннадцати.

 

XII

 

Я встречаю старого товарища

 

Мистер Гапкинс запер за мною дверь дома и предоставил мне идти, куда я хочу. Никогда в жизни не чувствовал я себя в таком странном положении.

Что за человек был этот Гапкинс? Он, конечно, не шутил, иначе он не показал бы мне своей квартиры, не дал бы мне денег, не стал бы откровенничать со мной.

Он будет кормить, одевать меня, давать мне деньги на удовольствия, и все за что? За то, чтобы я продолжал заниматься тем, чем занимаюсь уже два месяца, и гораздо спокойнее; в случае неудачи он обещал выручить меня. Условия, конечно, со всех сторон выгодные для меня. Я буду жить у него, пока мне будет хорошо, а чуть замечу, что он относится ко мне дурно, я брошу его и убегу.

Что за удивительный дурак этот мистер Гапкинс! Я чуть громко не расхохотался на улице, думая о глупой нерасчетливости моего нового хозяина.

Однако куда же мне идти? Он сказал: в театр. Отлично, пойду в Шордичский театр, где я так часто бывал с моими милыми товарищами, и возьму себе место в ложе. Мне теперь скупиться нечего! Я купил пару сосисок, пять апельсинов, выпил кружку пива и направился к театру.

У входа уже толпился народ. Я узнал, что в этот день шла новая пьеса, был бенефис любимого актера, и оттого собралось так много зрителей. Я попал в самую середину толпы, меня тискали и толкали со всех сторон. Один мальчик работал локтями так усердно, что совсем придавил мой карман с сосисками. Я слегка толкнул его и попросил не давить мои сосиски.

– Важная штука твои сосиски! – отвечал он. – Чего ты не ел их дома?

Он стоял впереди меня и, говоря эти слова, не повернул ко мне головы, но я тотчас узнал его по голосу.

– Рипстон, неужели это ты? – вскричал я.

– Смитфилд! Вот так встреча! – закричал мой старый товарищ.

Не обращая внимания на неудовольствие соседей, он повернулся ко мне и протянул мне руку. Это движение оттеснило нас от дверей театра. Нас затискали и затолкали так, что мы постарались скорей выбраться из толпы.

При свете большой лампы, висевшей у подъезда, мы смотрели друг на друга.

– Вот чудесная встреча! – вскричал Рипстон. От восторга он чуть не задушил меня в своих объятиях. – Я-то думал, что ты уж давным-давно умер, а вместо того ты вырос на полголовы, да каким франтом стал! Тебе, должно быть, сильно повезло с тех пор, как мы вместе жили под Арками, а?

Я далеко не был франтом, но одежда моя была прилична. Конечно, она могла показаться роскошною в сравнении с тою, которую я носил, когда заболел горячкою. Но Рипстона уж, разумеется, никто не назвал бы франтом. Его куртка и штаны были из одинаковой материи и страшно перепачканы. Лицо его также далеко не отличалось чистотой. Но особенно удивляли меня его руки. Они были грязны, как всегда, и, кроме того, покрыты мозолями, каких я никогда прежде не видел на них. Когда эти мозолистые руки обвились вокруг воротника моей щеголеватой черной курточки, я почувствовал какое-то странное волнение.

– Чего же ты, Смит? – спросил Рипстон, замечая мое смущение. – Разве ты не рад, что встретился со мной? А, понимаю! – вскричал он, пристально поглядев на меня несколько секунд. – Ты, верно, сделался честным, Смит, и не хочешь знаться со мной? Ты не знаешь, ведь и я также переменился, Смит.

Это объяснение не только не успокоило меня, а, напротив, заставило пожалеть, что я встретил старого товарища.

– То есть, как же это переменился? В чем переменился, Рипстон? – спросил я.

– Да, знаешь, бросил я все эти глупости, Что за жизнь – вечно прятаться по углам, бояться всякого сторожа, всякой торговки? Я тут встретился с одним мальчиком фабричным. Он меня уговорил, да и помог поступить на фабрику Беккера в Спиталфилде. Не легко, конечно, а все-таки хоть прятаться не надо. Получаю восемнадцать пенсов в неделю. А живу в рабочей казарме. Главное – товарищи хорошие.

– А что Моулди? – спросил я с тайной надеждой, что, может быть, хоть Моулди сделался настоящим мошенником.

– Моулди умер, – коротко отвечал Рипстон.

– Умер?

– Да, он умер зимою. Пойдем скорее в театр, а то мы не найдем места в галерее.

Я объявил, что иду в ложу, и уговорил Рипстона пойти со мной, сказав, что могу заплатить за его место, так как у меня в кармане больше шиллинга. Мне стыдно было признаться, что у меня было даже около трех шиллингов.

– Ишь ты, какой богач! – заметил Рипстон. – У тебя место, должно быть, получше моего. Ты, верно, служишь в каком-нибудь магазине мануфактурных товаров?

– Так и есть, ты угадал, – отвечал я, радуясь тому, что он придумал мне занятие.

– И ты, должно быть, долго копил денежки, а сегодня вздумал задать себе пир? – спросил Рипстон.

– Ты всегда ловко угадывал, – сказал я, избегая прямого ответа. – Однако пойдем, а то и в ложах не будет места.

Мы уселись очень удобно в ложе, где, кроме нас, было всего три человека. Я угостил Рипстона сосисками и апельсинами и, пока он ел, спросил у него: что же сталось с Моулди?

– Да с ним случилось несчастье: он свалился с крыши того сарая, что был на берегу реки, помнишь?

– Помню, как же!

– Ну, вот, ты помнишь и то, – продолжал Рипстон, наклоняясь ко мне и говоря почти шепотом, – что наши дела шли очень плохо, когда ты заболел горячкой. После тебя они пошли еще хуже. Тот фургон, в котором мы ночевали с тобой, перестал приезжать под Арки, а в другие телеги нас не пускали. Все боялись, что мы от тебя заразились горячкой. Нам пришлось спать на голых грязных камнях. На улице нам также не везло. Разносчики и торговцы гоняли нас, полицейские следили за нами, работы никакой не было, а стащить что-нибудь, знаешь, по-старому, и не думай. А тут еще завернула непогода, да такая, что просто беда! Уж не знаю, как мы прожили два месяца до рождества.

К празднику всякий, известно, ждет себе чего-нибудь получше, а нам и ждать-то нечего было. Моулди совсем приуныл. Отморозил себе руки и ноги, сидит да стонет, просто всю душу вытянул. А у нас, под Арками, рождество справляют весело. Всякий дает сколько-нибудь денег, устраивают складчину, разводят огонь, пьют чтонибудь горяченькое, курят и поют песни. Прошедший год мы тоже давали денег в складчину, а нынче ничего не могли дать. Вот мы и сидели себе голодные да холодные, в темном уголку, пока другие там угощались да пировали. А Моулди совсем пришел в отчаяние. Он ведь всегда любил поесть, а тут слышит запах жареного мяса, а у самого с утра крошки во рту не было.

Он говорит: «Постой же, Рип, будет и на нашей улице праздник! Полно мучиться, не хочу больше. Коли счастье не дается в руки, я сам его возьму!» Я подумал, он это так со злости говорит. Мне и в голову не пришло, что он задумал что-нибудь серьезное. Я лег спать и расспрашивать его не стал. Только на другое утро просыпаюсь, смотрю – Моулди уж нет. Я удивился: он никогда не уходил, не сказавши мне. Я стал расспрашивать у всех знакомых.

Никто его не видел.

Я пошел на базар, и там нет Моулди! Вернулся домой часов в десять. Только спускаюсь по ступенькам, а мне один мальчик и говорит: «Ну, что, видел его? Каково… ему?» У меня так сердце и замерло. «Про кого ты это так говоришь?» – спрашиваю. «Да про твоего, – говорит, – товарища, про Моулди. Ведь он в больнице, разве ты не знал? Он полез за свинцом на крышу сарая, что на берегу, стал спускаться по трубе, да и свалился. Он переломал себе ноги и ребра. Едва ли доживет до завтра…»

Рипстон так увлекся своим рассказом, что не заметил, как поднялся занавес и началось представление.

Впрочем, первым номером программы был балет, до которого мой приятель был не охотник. Он отер слезы и продолжал свой рассказ:

– Я, конечно, сейчас же пошел в больницу, сказал привратнику, что я брат Моулди, тот меня впустил и велел мне спросить палату сестры Мелии. Я спросил.

Ко мне вышла сестра Мелия. «Вы, – говорит, – не Рипстон ли? Моулди все вас звал. Ему, бедняжке, уж не долго остается жить на свете». Она привела меня в комнату, где он лежал. Смотрю, его обмыли, одели в чистое платье. Он лежит такой бледный-бледный, а глаза у него стали такие большие, голубые. Я никогда прежде не замечал, что у Моулди голубые глаза. А он, как завидел меня, протянул мне руку. «Как я рад, – говорит, – Рип, что ты пришел! Я думал: так и умру, а тебя не увижу!» А я и сказать ему ничего не могу, Смиф, засело у меня что-то в горле, слова не дает выговорить. А Моулди все держит меня за руку.

Вдруг он крепко сжал мою руку, посмотрел на меня, кивнул мне головой и умер.

Слезы прервали речь Рипстона. Я в виде утешения сунул ему в руку большой апельсин; он несколько секунд с ожесточением сосал его и затем продолжал:

– Когда Моулди умер, его смерть так огорчила меня, что я сделался другим человеком. Я решил, что непременно переменю свою жизнь, не знал только, как мне это сделать, за что приняться. А тут, как нарочно, смотрю, на соседней койке тоже мальчишка сидит, В халате. Да только, видно, уже поправляется – веселый такой. «Ты что, – говорит, – брат, голову повесил? Ничего не поделаешь, все там будем». Сначала мне будто обидно показалось. А потом ничего, вижу, это он не со зла. Ну, разговорились мы. Он мне и рассказал, что служит на фабрике, ему там тачкой ногу придавило, ну, да ничего, на этот раз дешево отделался, зажило. Понравился он мне.

Сдружились мы. И так мне не захотелось одному под Арки возвращаться, что страсть. Я ему все рассказал. Он мне и говорит: «Не миновать тебе тюрьмы. Поступай-ка лучше к нам. Я тебя устрою».

Ну, и правда, устроил. Вот и вся моя история. Как-нибудь заходи к нам, посмотришь, как мы живем. Неказисто, конечно. А только ребята хорошие. А теперь ты про тебя расскажи. Тебе, видно, больше моего повезло? Я и забыл теперь, как прежде воришкой был. А ты?

У меня не хватило духу отвечать на его вопрос, и я только кивнул ему головой в виде согласия.

– Тебе это, должно быть, было легко, – сказал он, – тебе меньше пришлось меняться, чем Моулди и мне: ты ведь еще не привык воровать. Помню я, как нам с Моулди бывало смешно глядеть на тебя, когда ты принимаешься за воровство. Ты никогда не был настоящим вором, Смиф, у тебя и смелости не хватало. Я думаю, если бы не мы с Моулди, ты никогда не стал бы воровать.

– Может быть, – проговорил я.

– Тебе, я думаю, теперь приятно вспомнить, что ты не был таким воришкой, как мы с Моулди.

– Да, конечно, приятно. Смотри, Рип, какой славный танец!

– Да, отличный танец! А я все думаю, Смиф, как это хорошо, что мы встретились, когда оба переменились. Нам было бы совсем не так весело, если бы переменился только один из нас! Что, если бы я жил по-старому, а ты уже сделался бы честным? Ты, пожалуй, не захотел бы говорить со мной? А если бы ты заговорил, как бы я тебе отвечал? Я думаю, я скрыл бы от тебя, что я все еще воришка. Или я сказал бы тебе правду и стал бы насмехаться над тобой, что ты такой франт, такой важный.

Никогда в жизни не видал я Рипстона таким разговорчивым и откровенным. Каждое слово его было мне ножом в сердце. Последнее время совесть моя замолкла, но теперь Рипстон опять расшевелил ее.

Мое знакомство с ним и Моулди было совсем особенного рода, оно легче всякого другого могло превратиться в дружбу, Известие о смерти Моулди само по себе взволновало меня. Но главное, мой старый друг Рип, Рип, которого я любил гораздо больше Моулди, сделался честным, стал говорить как честный мальчик. Не понимая, что делает, он растравлял мою рану, и я чувствовал такой стыд, такое раскаяние, что готов был провалиться сквозь землю. В то же время я боялся, что Рипстон заметит мое смущение, и это еще больше увеличивало мои мучения. Страх мой оказался не напрасным. Представив, как бы мы встретились, если бы он остался воришкой, а я сделался честным мальчиком, мой старый товарищ развеселился. Толкая меня под бок, он с хохотом спрашивал: неужели мне не смешно? Мне нисколько не было смешно. Я не мог заставить себя не только засмеяться, но даже улыбнуться. Я смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и стиснув зубы. Рипстон вдруг остановился, среди смеха.

– Что с тобой, Смиф? – спросил он, взяв меня за руку. – У тебя что-то неладно? Ты ведь служишь в магазине, это правда?

В эту минуту поднялся занавес, и началось представление новой пьесы, так что я мог оставить вопрос Рипа без ответа. Чтобы скрыть свое смущение, я принялся хлопать в ладоши и кричать «браво» вместе с остальной публикой.

Пьеса была необыкновенно интересна и трогательна. В ней изображалась вся жизнь одного очень несчастного человека. В первом действии он был еще крошечным ребенком и мать носила его на руках; отец его, злой, гадкий пьяница, требует денег у своей жены и колотит ее, когда она говорит, что у нее денег нет.

– Этак, Смиф, и у вас в доме бывало, – обратился ко мне Рипстон после первого действия. – Помнишь, ты рассказывал, как отец твой колотил твою мать?

– Помню, – отвечал я, и мне живо вспомнилась моя бедная мать.

– А хорошо иметь мать, Смиф, – продолжал Рипстон. – Ты, я думаю, очень жалеешь теперь, когда ты переменился, что у тебя нет настоящей матери? Мне так было хорошо, как я вернулся к своей старухе. Она меня обняла, да так крепко, что я думал – она меня задушит. И сама чуть не умерла от радости. Ах, что я тогда чувствовал, Смиф!

У меня навернулись слезы, мне хотелось во всем признаться Рипу. Только стыд удерживал меня, В эту минуту я от всей души презирал Гапкинса и не чувствовал ни малейшего желания вернуться к нему.

Во втором действии Френк – так звали ребенка – стал уже взрослым мальчиком. Мать его умирает, ему нечем похоронить ее, и он ворует, чтобы купить для нее гроб. За это его арестовывают и ведут в тюрьму.

В третьем действии он уже выпущен из тюрьмы, пирует с ворами и разбойниками. Им нечем заплатить за выпитое пиво, и он опять ворует. Его сажают в тюрьму и набивают на ноги железные кандалы.

В четвертом действии он работает на каторге вместе с другими ссыльными.

В пятом действии он отбыл срок и ищет работы, чтобы жить честным трудом. Но ничего не находит, Он встречает одного своего знакомого каторжника, который подговаривает его на какое-то дурное дело.

В шестом действии он вместе с каторжниками забирается в контору, убивает сторожа и похищает все деньги. Полиция застигла их на месте. Каторжник бежит, а Френка снова сажают в тюрьму.

В седьмом действии Френк сидит в тюрьме, закованный в цепи.

Он раскаивается в своих дурных поступках и страшно мучается. Вдруг он видит во сне свою мать; она утешает и ободряет его; он плачет и идет на казнь спокойно, без всякого отчаяния. В это время развертывается бумага, на которой крупными буквами написано: «Любовь матери бесконечна».

 

XXIII

 









Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2018 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.