|
Семь печатей (или: пение о Да и Аминь) ⇐ ПредыдущаяСтр 3 из 3
Если я прорицатель и полон того пророческого духа, что носится над высокой скалой между двух морей — — носится между прошедшим и будущим, как тяжёлая туча, — враждебный удушливым низменностям и всему, что устало и не может ни умереть, ни жить: готовый к молнии в тёмной груди и к лучу искупительного света, чреватый молниями, которые говорят Да и смеются, готовый к пророческим молниеносным лучам, — — но блажен, кто так чреват! И поистине, кто должен некогда зажечь свет будущего, тому приходится долго висеть, как тяжёлая туча, на вершине скалы! — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения! Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если гнев мой некогда разрушал могилы, сдвигал пограничные столбы и скатывал старые, разбитые скрижали в отвесную пропасть, — Если насмешка моя некогда сметала, как сор, истлевшие слова и я приходил, как метла для пауков-крестовиков и как очистительный ветер — для старых удушливых склепов, — Если некогда сидел я, ликуя, на месте, где были погребены старые боги, благословляя мир, любя мир, возле памятников старых клеветников на мир: ибо даже церкви и могилы Бога люблю я, когда небо смотрит ясным оком сквозь разрушенные своды их; я люблю сидеть, подобно траве и красному маку, на развалинах церквей, — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если некогда дыхание снисходило на меня от дыхания творческого и от той небесной необходимости, что принуждает даже случайности водить звёздные хороводы, — Если некогда смеялся я смехом созидающей молнии, за которой, гремя, но с покорностью следует долгий гром действия, — Если некогда за столом богов на земле играл я в кости с богами, так что земля содрогалась и трескалась, изрыгая огненные реки, — ибо земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей, — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если некогда одним глотком опорожнял я пенящийся кубок с пряною смесью, где хорошо смешаны все вещи, — Если некогда рука моя подливала самое дальнее к самому близкому, и огонь к духу, радость к страданию и самое худшее к самому лучшему, — Если и сам я крупица той искупительной соли, которая заставляет все вещи хорошо смешиваться в кубковой смеси, — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если я люблю море и всё, что похоже на море, и больше всего, когда оно гневно противоречит мне, — Если есть во мне та радость искателя, что гонит корабль к ещё не открытому, если есть в моей радости радость мореплавателя, — Если некогда восклицало ликование моё: «берег исчез — теперь спали с меня последние цепи — — беспредельность шумит вокруг меня, где-то вдали блестит мне пространство и время, ну что ж! вперёд! старое сердце!» — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если добродетель моя — добродетель танцора, и часто прыгал я обеими ногами в золотисто-изумрудный восторг; Если злоба моя — смеющаяся злоба, живущая под кустами роз и под изгородью из лилий: — ибо в смехе всё злое собрано вместе, но признано священным и оправдано своим собственным блаженством — И если в том альфа и омега моя, чтобы всё тяжёлое стало лёгким, всякое тело — танцором, всякий дух — птицею; и поистине, в этом альфа и омега моя! — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Если некогда простирал я тихие небеса над собою и летал на собственных крыльях в собственные небеса; Если я плавал, играя, в глубокой светлой дали, и прилетала птица-мудрость свободы моей: — ибо так говорит птица-мудрость: «Знай, нет ни верха, ни низа! Бросайся повсюду, вверх и вниз, ты, лёгкий! Пой! перестань говорить! — разве все слова не созданы для тех, кто запечатлён тяжестью? Не лгут ли все слова тому, кто лёгок! Пой! перестань говорить!» — О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец — к кольцу возвращения? Никогда ещё не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность! Ибо я люблю тебя, о Вечность!
Часть четвёртая, и последняя
Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных? Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их! Так говорил однажды мне дьявол: «Даже у Бога есть свой ад — это любовь его к людям». И недавно я слышал, как говорил он такие слова: «Бог мёртв; из-за сострадания своего к людям умер Бог». Так говорил Заратустра (II 348) [ «О сострадательных», 34]
Жертва медовая
— И снова бежали месяцы и годы над душой Заратустры, и он не замечал их; но волосы его побелели. Однажды, когда он сидел на камне перед пещерой своей и молча смотрел вдаль — ибо отсюда далеко видно было море поверх вздымавшихся пучин, — звери его задумчиво ходили вокруг него и наконец остановились перед ним. «О Заратустра, — сказали они, — не высматриваешь ли ты счастья своего?» — «Что мне до счастья! — отвечал он. — Я давно уже не стремлюсь к счастью, я стремлюсь к своему делу». — «О Заратустра, — снова заговорили звери, — это говоришь ты, как тот, кто пресыщен добром. Разве не лежишь ты в лазоревом озере счастья?» — «Плуты, — отвечал Заратустра, улыбаясь, — как удачно выбрали вы сравнение! Но вы знаете также, что счастье моё тяжело и не похоже на подвижную волну: оно гнетёт меня и не отстаёт от меня, прилипнув, как расплавленная смола». Тогда звери продолжали задумчиво ходить вокруг него и затем снова остановились перед ним. «О Заратустра, — сказали они, — так вот почему ты сам становишься всё желтее и темнее, хотя волосы твои хотят казаться белыми, похожими на лён? Смотри же, ты сидишь в своей смоле!» — «Что говорите вы, звери мои, — сказал Заратустра, смеясь, — поистине, я клеветал, говоря о смоле. Что происходит со мною, бывает со всеми плодами, которые созревают. Это мёд в моих жилах делает мою кровь более густой и мою душу более молчаливой». — «Должно быть, так, о Заратустра, — отвечали звери, приближаясь к нему, — но не хочешь ли ты сегодня подняться на высокую гору? Воздух чист, и сегодня мир виден больше, чем когда-либо». — «Да, звери мои, — отвечал он, — вы даёте прекрасный совет, и он мне по сердцу: я хочу сегодня подняться на высокую гору! Но позаботьтесь, чтобы там мёд был у меня под руками, золотой сотовый мёд, жёлтый и белый, хороший и свежий, как лёд. Ибо знайте, я хочу там наверху принести жертву медовую». Но когда Заратустра был на вершине, отослал он домой зверей, провожавших его, и нашёл, что теперь он один, — тогда засмеялся он от всего сердца, оглянулся кругом и так говорил:
Я говорил о жертвах и о медовых жертвах; но это было только уловкою речи моей и поистине полезным безумием! Здесь наверху я могу говорить уже свободнее, чем перед пещерами отшельников и домашними животными их. Что говорил я о жертвах! Я расточаю, что дарится мне, я расточитель с тысячью рук; как бы мог я называть это — жертвоприношением! И когда я хотел мёду, хотел я лишь приманки и сладкой патоки и отвара, которым лакомятся ворчуны медведи и странные, угрюмые, злые птицы: — лучшей приманки, в какой нуждаются охотники и рыболовы. Ибо если мир похож на тёмный лес, населённый зверями, на сад для услады всех диких охотников, то, по-моему, он ещё больше и скорее похож на бездонное богатое море, — на море, полное разноцветных рыб и раков, из-за которого сами боги пожелали бы стать рыболовами и закинуть сети свои: так богат мир странностями, большими и малыми! Особенно человеческий мир, человеческое море — в него закидываю я теперь свою золотую удочку и говорю: разверзнись, человеческая бездна! Разверзнись и выбрось мне твоих рыб и сверкающих раков! Своей лучшей приманкой приманиваю я сегодня самых удивительных человеческих рыб! — само счастье своё закидываю я во все страны, на восток, на юг и на запад, чтобы видеть, много ли человеческих рыб будут учиться дёргаться и биться на кончике счастья моего. Пока они, закусив острые скрытые крючки мои, не будут вынуждены подняться на высоту мою, самые пёстрые пескари глубин к злейшему ловцу человеческих рыб. Ибо таков я от начала и до глубины, притягивающий, привлекающий, поднимающий и возвышающий, воспитатель и надсмотрщик, который некогда не напрасно говорил себе: «Стань таким, каков ты есть!» Пусть же люди поднимаются вверх ко мне: ибо жду я ещё знамения, что час нисхождения моего настал, ещё сам я не умираю, как я должен среди людей. Поэтому жду я здесь, хитрый и насмешливый, на высоких горах, не будучи ни нетерпеливым, ни терпеливым, скорее как тот, кто разучился даже терпению, ибо он не «терпит» больше. Ибо судьба моя даёт мне время: не забыла ли она меня? Или сидит она за большим камнем в тени и ловит мух? И поистине, я благодарен вечной судьбе моей, что она не гонит, не давит меня и даёт мне время для шуток и злобы: так что сегодня для рыбной ловли поднялся я на эту высокую гору. Ловил ли когда-нибудь человек рыб на высоких горах? И пусть даже будет безумием то, чего я хочу здесь наверху и что делаю: всё-таки это лучше, чем если бы стал я там внизу торжественным, зелёным и жёлтым от ожидания — — гневно надутым от ожидания, как завывание священной бури, несущейся с гор, как нетерпеливец, который кричит в долины: «Слушайте, или я ударю вас бичом Божьим!» Не потому, чтобы я сердился на этих негодующих: они хороши лишь для того, чтобы мне посмеяться над ними! Я понимаю, что нетерпеливы они, эти большие шумящие барабаны, которым принадлежит слово «сегодня», или «никогда»! Но я и судьба моя — мы не говорим к «сегодня», мы не говорим также к «никогда»: у нас есть терпенье, чтобы говорить, и время, и даже слишком много времени. Ибо некогда он должен же прийти и не может не прийти. Кто же должен некогда прийти и не может не прийти? Наш великий Хазар,[46]наше великое, далёкое Царство Человека, царство Заратустры, которое продолжится тысячу лет. Далека ли ещё эта «даль»? что мне до этого! Она оттого не пошатнётся — обеими ногами крепко стою я на этой почве. — на вечной основе, на твёрдом вековом камне, на этой самой высокой, самой твёрдой первобытной горе, где сходятся все ветры, как у грани бурь, вопрошая: где? откуда? куда? Здесь смейся, смейся, моя светлая, здоровая злоба! С высоких гор бросай вниз свой сверкающий, презрительный смех! Примани мне своим сверканием самых прекрасных человеческих рыб! И что во всех морях принадлежит мне, что моё и для меня во всех вещах, — это выуди мне, это извлеки ко мне наверх: этого жду я, злейший из всех ловцов рыб.[47] Дальше, дальше, удочка моя! Опускайся глубже, приманка счастья моего! Источай по каплям сладчайшую росу свою, мёд сердца моего! Впивайся, моя удочка, в живот всякой чёрной скорби! Смотри вдаль, глаз мой! О, как много морей вокруг меня, сколько зажигающихся человеческих жизней! А надо мной — какая розовая тишина! Какое безоблачное молчание!
Крик о помощи
На следующий день Заратустра опять сидел на камне своём перед пещерою, в то время как звери его блуждали по свету, чтобы принести домой новую пищу, — а также и новый мёд: ибо Заратустра истратил старый мёд до последней капли. Но пока он так сидел, с посохом в руке, и рисовал свою тень на земле, погружённый в размышление, и поистине! не о себе и не о тени своей, — он внезапно испугался и вздрогнул: ибо он увидел рядом со своею тенью ещё другую тень. И едва он успел оглянуться и быстро встать, как увидел вблизи себя прорицателя, того самого, которого он однажды кормил и поил за столом своим, провозвестника великой усталости,[48]учившего: «Всё одинаково, не стоит ничего делать, в мире нет смысла, знание душит». Но тем временем изменилось лицо его; и когда Заратустра взглянул ему в глаза, вторично испугалось сердце его: так много дурных предсказаний и пепельносерых молний пробежало по этому лицу. Прорицатель, почувствовавший, что произошло в душе Заратустры, провёл рукою по лицу своему, как бы желая стереть его; то же сделал и Заратустра. И когда они оба, молча, так оправились и подкрепили себя, они подали друг другу руку, чтобы показать, что желают узнать один другого. «Милости просим, предсказатель великой усталости, — сказал Заратустра, — ты не напрасно однажды был гостем за моим столом. Также и сегодня ешь и пей у меня и прости, если весёлый старик сядет за стол вместе с тобою!» — «Весёлый старик? — отвечал прорицатель, качая головою. — Но кем бы ты ни был или кем бы ни хотел быть, о Заратустра, тебе не долго оставаться здесь наверху, — твой чёлн скоро не будет лежать на суше!» — «Разве я лежу на суше?» — спросил Заратустра, смеясь. — «Волны вокруг горы твоей, — отвечал прорицатель, — всё поднимаются и поднимаются, волны великой нищеты и печали: скоро они поднимут чёлн твой и унесут тебя отсюда». — Заратустра молчал и удивлялся. — «Разве ты ещё ничего не слышишь? — продолжал прорицатель. — Не доносятся ли шум и клокотанье из глубины?» — Заратустра снова молчал и прислушивался: тогда он услыхал долгий, протяжный крик, который пучины перебрасывали одна другой, ибо ни одна из них не хотела оставить его у себя: так гибельно звучал он. «Роковой провозвестник, — сказал наконец Заратустра, — это крик о помощи, крик человека, он, очевидно, исходит из чёрного моря. Но что мне за дело до человеческой беды! Последний грех, оставленный мне, — знаешь ли ты, как называется он?» — «Состраданием! — отвечал прорицатель от полноты сердца и поднял обе руки. — О Заратустра, я иду, чтобы ввести тебя в твой последний грех!» И едва произнесены были эти слова, как вторично раздался крик, более протяжный и тоскливый, чем прежде, и уже гораздо ближе. «Слышишь? слышишь, о Заратустра? — кричал прорицатель. — К тебе обращён этот крик, тебя зовёт он: приходи, приходи, приходи, время настало, нельзя терять ни минуты!» — Но Заратустра молчал, смущённый и потрясённый; наконец он спросил, как некто колеблющийся в себе самом: «А кто тот, который там зовёт меня?» «Но ты ведь знаешь его, — с раздражением отвечал прорицатель, — зачем же ты скрываешься? Это высший человек взывает к тебе!» «Высший человек? — воскликнул Заратустра, объятый ужасом. — Чего хочет он? Чего хочет он? Высший человек! Чего хочет он здесь?» — и тело его покрылось по́том. Но прорицатель не отвечал на испуг Заратустры, а продолжал прислушиваться к пучине. Когда же там надолго водворилась тишина, он оглянулся и увидел, что Заратустра стоит по-прежнему и дрожит. «О Заратустра, — начал он печальным голосом, — ты стоишь не так, как тот, кого счастье заставляет кружиться: ты должен будешь плясать, чтобы не упасть навзничь. И если бы даже ты и захотел плясать предо мною и проделывать прыжки свои во все стороны, — всё-таки никто не мог бы сказать мне: «Смотри, вот пляшет последний весёлый человек!» Напрасно поднимался бы на эту вершину тот, кто искал бы его здесь: он нашёл бы пещеры и в пещерах тайники для скрывшихся, но не нашёл бы шахт и сокровищниц счастья, ни новых золотых жил его. Счастье — разве можно найти счастье, у этих заживо погребённых и отшельников! Неужели должен я искать последнего счастья на блаженных островах и далеко среди забытых морей? Но всё одинаково, не стоит ничего делать, тщетны все поиски, не существует больше и блаженных островов!» Так вздыхал прорицатель; но при последнем вздохе его сделался Заратустра опять светел и уверен, как некто из глубокой пропасти выходящий на свет. «Нет! Нет! Трижды нет! — воскликнул он твёрдым голосом и погладил себе бороду. — Это знаю я лучше! Существуют ещё блаженные острова! Не говори об этом, ты, вздыхающий мешок печали! Перестань журчать об этом, ты, дождевое облако перед полуднем! Разве я ещё не промок от печали твоей, как облитая водою собака? Теперь я встряхнусь и убегу от тебя, чтобы просохнуть: этому ты не должен удивляться! Не кажусь ли я тебе невежливым? Но здесь мои владения. Что же касается твоего высшего человека — ну, что ж! я мигом поищу его в этих лесах: оттуда раздавался крик его. Быть может, его преследует какой-нибудь лютый зверь. Он в моих владениях — здесь не должно случиться с ним несчастья! И поистине, есть много лютых зверей у меня». С этими словами Заратустра хотел уйти. Тогда сказал прорицатель: «О Заратустра, ты — плут! Я знаю: ты хочешь отделаться от меня! С большим удовольствием побежишь ты в леса и будешь охотиться на диких зверей! Но поможет ли это тебе? Вечером всё-таки я буду у тебя; в твоей собственной пещере буду я сидеть, терпеливый и тяжёлый, как колода, — и поджидать тебя!» «Пусть будет так! — крикнул Заратустра, уходя. — И что есть моего в пещере моей принадлежит и тебе, дорогому гостю моему! Если же ты найдёшь в ней ещё и мёд, ну что ж! полижи его, ты, ворчливый медведь, и услади душу свою! Ибо к вечеру оба мы будем веселы, — веселы и довольны, что день этот кончился! И ты сам должен будешь плясать под песни мои, как учёный медведь мой. Ты не веришь этому? Ты качаешь головой? Ну что ж! Ступай! Старый медведь! Но и я прорицатель». Так говорил Заратустра.
Беседа с королями
Заратустра не ходил ещё и часу в горах и лесах своих, как вдруг увидел он странное шествие. Как раз по дороге, с которой он думал спуститься, шли два короля, украшенные коронами и красными поясами и пёстрые, как птица фламинго; они гнали перед собой нагруженного осла. «Чего хотят эти короли в царстве моём?» — с удивлением говорил Заратустра в сердце своём и быстро спрятался за куст. Но когда короли подошли близко к нему, он сказал вполголоса, как некто говорящий сам с собой: «Странно! Странно! Как увязать это? Я вижу двух королей и только одного осла!» Тогда оба короля остановились, улыбнулись, посмотрели в ту сторону, откуда исходил голос, и затем взглянули друг другу в лицо. «Так думают многие и у нас, — сказал король справа, — но не высказывают этого». Король слева пожал плечами и ответил: «Это, должно быть, козопас. Или отшельник, слишком долго живший среди скал и деревьев. Ибо отсутствие всякого общества тоже портит добрые нравы». «Добрые нравы? — с негодованием и горечью возразил другой король. — Кого же сторонимся мы? Не “добрых ли нравов”? Не нашего ли “хорошего общества”? Поистине, уж лучше жить среди отшельников и козопасов, чем среди нашей раззолочённой, лживой, нарумяненной черни, — хотя бы она и называла себя “хорошим обществом”, — хотя бы она и называла себя “аристократией”. Но в ней всё лживо и гнило, начиная с крови, благодаря застарелым дурным болезням и ещё более дурным исцелителям. Я предпочитаю ей во всех смыслах здорового крестьянина — грубого, хитрого, упрямого и выносливого: сегодня это самый благородный тип. Крестьянин сегодня лучше всех других; и крестьянский тип должен бы быть господином! И однако теперь царство толпы, — я не позволяю себе более обольщаться. Но толпа значит: всякая всячина. Толпа — это всякая всячина: в ней всё перемешано, и святой, и негодяй, и барин, и еврей, и всякий скот из Ноева ковчега. Добрые нравы! Всё у нас лживо и гнило. Никто уже не умеет благоговеть: этого именно мы все избегаем. Это заискивающие, назойливые собаки, они золотят пальмовые листья. Отвращение душит меня, что мы, короли, сами стали поддельными, что мы обвешаны и переодеты в старый, пожелтевший прадедовский блеск, что мы лишь показные медали для глупцов и пройдох и для всех тех, кто ведёт сегодня торговлю с властью! Мы не первые — надо, чтобы мы казались первыми: мы устали и пресытились наконец этим обманом. От отребья отстранились мы, от всех этих горлодёров и пишущих навозных мух, от смрада торгашей, от судороги честолюбий и от зловонного дыхания: тьфу, жить среди отребья, — тьфу, среди отребья казаться первыми! Ах, отвращение! отвращение! отвращение! Какое значение имеем ещё мы, короли!» «Твоя старая болезнь возвращается к тебе, — сказал тут король слева, — отвращение возвращается к тебе, мой бедный брат. Но ты ведь знаешь, кто-то подслушивает нас». И тотчас же вышел Заратустра из убежища своего, откуда он с напряжённым вниманием слушал эти речи, подошёл к королям и начал так: «Кто Вас слушает, и слушает охотно, Вы, короли, тот называется Заратустра. Я — Заратустра, который однажды сказал: “Что толку ещё в королях!” Простите, я обрадовался, когда Вы сказали друг другу: “Что нам до королей!” Но здесь моё царство и моё господство — чего могли бы Вы искать в моём царстве? Но, быть может, дорогою нашли Вы то, чего я ищу: высшего человека». Когда короли услыхали это, они ударили себя в грудь и сказали в один голос: «Мы узнаны! Мечом этого слова рассекаешь ты густейший мрак нашего сердца. Ты открыл нашу скорбь, ибо — видишь ли! — мы пустились в путь, чтобы найти высшего человека, — — человека, который выше нас, — хотя мы и короли. Ему ведём мы этого осла. Ибо высший человек должен быть на земле и высшим повелителем. Нет более тяжкого несчастья во всех человеческих судьбах, как если сильные мира не суть также и первые люди. Тогда всё становится лживым, кривым и чудовищным. И когда они бывают даже последними и более скотами, чем людьми, — тогда поднимается и поднимается толпа в цене, и наконец говорит даже добродетель толпы: “смотри, лишь я добродетель!”» — «Что слышал я только что? — отвечал Заратустра. — Какая мудрость у королей! Я восхищён, и поистине, мне очень хочется облечь это в рифмы: — то будут, быть может, рифмы, которые едва ли придутся по ушам каждого. Я разучился давно уже обращать внимание на длинные уши. Ну что ж! Вперёд! (Но тут случилось, что и осёл также заговорил: но он сказал отчётливо и со злым умыслом И-А.)
Однажды — в первый год по Рождестве Христа — Сивилла пьяная (не от вина) сказала: “О, горе, горе, как всё низко пало! Какая всюду нищета! Стал Рим большим публичным домом, Пал Цезарь до скота, еврей стал — Богом!”»
Короли наслаждались этими рифмами Заратустры; но король справа сказал: «О Заратустра, как хорошо сделали мы, что пришли повидать тебя! Ибо враги твои показывали нам образ твой в своём зеркале: там являлся ты в гримасе демона с язвительной улыбкой его; так что мы боялись тебя. Но разве это помогло! Ты продолжал проникать в уши и сердца наши своими изречениями. Тогда сказали мы наконец: что нам до того, как он выглядит! Мы должны его слышать, его, который учит: “любите мир как средство к новым войнам, и короткий мир больше, чем долгий!” Никто не произносил ещё таких воинственных слов: “Что хорошо? Хорошо быть храбрым. Благо войны освящает всякую цель”. О Заратустра, кровь наших отцов заволновалась при этих словах в нашем теле: это была как бы речь весны к старым бочкам вина. Когда мечи скрещивались с мечами, подобно змеям с красными пятнами, тогда жили отцы наши полною жизнью: всякое солнце мира казалось им бледным и холодным, а долгий мир приносит позор. Как они вздыхали, отцы наши, когда они видели на стене совсем светлые, притуплённые мечи! Подобно им, жаждали они войны. Ибо меч хочет упиваться кровью и сверкает от желания». — Пока короли говорили с жаром, мечтая о счастье отцов своих, напало на Заратустру сильное желание посмеяться над пылом их: ибо было очевидно, что короли, которых он видел перед собой, были очень миролюбивые короли, со старыми, тонкими лицами. Но он превозмог себя. «Ну что ж! — сказал он. — Вот дорога, ведущая к пещере Заратустры; и пусть у сегодняшнего дня будет долгий вечер! А теперь мне пора, меня зовёт от Вас крик о помощи. Пещере моей будет оказана честь, если короли будут сидеть в ней и ждать: но, конечно, долго придётся Вам ждать! Так что ж! Где же учатся сегодня лучше ждать, как не при дворах? И вся добродетель королей, какая у них ещё осталась, — не называется ли она сегодня умением ждать?» Так говорил Заратустра.
Пиявка
И Заратустра в раздумье продолжал свой путь, спускаясь всё ниже, проходя по лесам и мимо болот; и как случается с каждым, кто обдумывает трудные вещи, наступил он нечаянно на человека. И вот посыпались ему разом в лицо крик боли, два проклятья и двадцать скверных ругательств — так что он в испуге замахнулся палкой и ещё ударил того, на кого наступил. Но тотчас же он опомнился; и сердце его смеялось над глупостью, только что совершённой им. «Прости, — сказал он человеку, на которого наступил и который с яростью приподнялся и сел, — прости и выслушай прежде сравнение. Как путник, мечтающий о далёких вещах, нечаянно на пустынной улице наталкивается на спящую собаку, лежащую на солнце; — как оба они вскакивают и бросаются друг на друга, подобно смертельным врагам, оба смертельно испуганные, — так случилось и с нами. И однако! И однако — немногого недоставало, чтобы они приласкали друг друга, эта собака и этот одинокий! Ведь оба они — одинокие!» «Кто бы ты ни был, — ответил, всё ещё в гневе, человек, на которого наступил Заратустра, — ты слишком больно наступаешь на меня и своим сравнением, а не только своей ногою! Смотри, разве я собака?» — и при этих словах тот, кто сидел, поднялся и вытащил свою голую руку из болота. Ибо сперва он лежал, вытянувшись на земле, скрытый и неузнаваемый, как те, кто выслеживают болотную дичь. «Но что с тобой! — воскликнул испуганный Заратустра, ибо он увидел кровь, обильно струившуюся по обнажённой руке. — Что случилось с тобой? Не укусило ли тебя, несчастный, какое-нибудь вредное животное?» Обливавшийся кровью улыбнулся, всё ещё продолжая сердиться. «Что тебе за дело! — сказал он и хотел идти дальше. — Здесь я дома и в своём царстве. Пусть спрашивает меня кто хочет: но всякому болвану вряд ли стану я отвечать». «Ты заблуждаешься, — сказал Заратустра с состраданием и удержал его, — ты ошибаешься: здесь ты не в своём, а в моём царстве, и здесь ни с кем не должно быть несчастья. Называй меня, впрочем, как хочешь, — я тот, кем я должен быть. Сам же себя называю я Заратустрой. Ну что ж! Там вверху идёт дорога к пещере Заратустры, она не далека, — не хочешь ли ты у меня полечить свои раны? Пришлось тебе плохо, несчастный, в этой жизни: сперва укусило тебя животное, и потом — наступил на тебя человек!» — Но, услыхав имя Заратустры, задетый преобразился. «Что со мной! — воскликнул он. — Кто же интересует меня ещё в этой жизни, как не этот единственный человек — Заратустра и не это единственное животное, живущее кровью, — пиявка? Ради пиявки лежал я здесь, на краю этого болота, как рыболов, и уже была моя вытянутая рука укушена десять раз, как вдруг начинает питаться моей кровью ещё более прекрасное животное, сам Заратустра! О счастье! О чудо! Да будет благословен самый день, привлёкший меня в это болото! Да будет благословенна лучшая, самая действительная из кровососных банок, ныне живущих, да будет благословенна великая пиявка совести, Заратустра!» Так говорил тот, на кого наступил Заратустра; и Заратустра радовался словам его и их тонкой почтительности. «Кто ты? — спросил он и протянул ему руку. — Между нами остаётся ещё многое, что надо выяснить и осветить; но уже, кажется мне, настаёт чистый, ясный день». «Я совестливый духом, — отвечал вопрошаемый, — и в вопросах духа трудно найти кого-либо более меткого, более едкого и более твёрдого, чем я, исключая того, у кого я учился, самого Заратустру. Лучше ничего не знать, чем знать многое наполовину! Лучше быть глупцом на свой риск, чем мудрецом на основании чужих мнений! Я — доискиваюсь основы: — что до того, велика ли она или мала? Называется ли она болотом или небом? Пяди основания достаточно для меня: если только она действительно есть основание и почва! — пяди основания: на нём можно стоять. В истинной совестливости знания нет ничего, ни большого, ни малого». «Так ты, быть может, познающий пиявку? — спросил Заратустра. — И ты исследуешь пиявку до последнего основания, ты, совестливый духом?» «О Заратустра, — отвечал тот, на кого наступил Заратустра, — было бы чудовищно, если бы дерзнул я на это! Но если что знаю я прекрасно и досконально, так это мозг пиявки — это мой мир! И это также мир! — Но прости, если здесь говорит моя гордость, ибо здесь нет мне равного. Поэтому и сказал я “здесь я дома”. Сколько уже времени исследую я эту единственную вещь, мозг пиявки, чтобы скользкая истина не ускользнула от меня! Здесь моё царство! — ради этого отбросил я всё остальное, ради этого стал я равнодушен ко всему остальному; и рядом со знанием моим простирается чёрное невежество моё. Совестливость духа моего требует от меня, чтобы знал я что-нибудь одно и остальное не знал: мне противны все половинчатые духом, все туманные, порхающие и мечтательные. Где кончается честность моя, я слеп и хочу быть слепым. Но где я хочу знать, хочу я также быть честным, а именно суровым, метким, едким, жёстким и неумолимым. Как сказал ты однажды, о Заратустра: “Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь”, это соблазнило и привело меня к учению твоему. И, поистине, собственною кровью умножил я себе собственное знание!» — «Как доказывает очевидность», — перебил Заратустра; ибо кровь всё ещё текла по обнажённой руке совестливого духом. Ибо десять пиявок впились в неё. «О странный малый, сколь многому учит меня эта очевидность, именно сам ты! И, быть может, не всё следовало бы мне влить в твои меткие уши! Ну что ж! Расстанемся здесь! Но мне очень хотелось бы опять встретиться с тобой. Там вверху идёт дорога к пещере моей — сегодня ночью будешь ты там желанным гостем моим! Мне хотелось бы также полечить тело твоё, на которое наступил ногой 3аратустра, — об этом я подумаю. А теперь мне пора, меня зовёт от тебя крик о помощи». Так говорил Заратустра.
Чародей
Но когда Заратустра обогнул скалу, он увидел внизу, недалеко от себя на ровной дороге человека, который трясся как беснующийся и наконец бросился животом на землю. «Стой! — сказал тогда Заратустра в сердце своём. — Должно быть, это высший человек, от него исходил тот мучительный крик о помощи, — я посмотрю, нельзя ли помочь ему». Подбежав к месту, где лежал на земле человек, нашёл он дрожащего старика с неподвижными глазами; и как ни старался Заратустра поднять его и поставить на ноги, все усилия его были тщетны. Даже казалось, что несчастный не замечает, что возле него есть кто-то; напротив, он трогательно осматривался, как человек, покинутый целым миром и одинокий. Наконец, после продолжительного дрожанья, судорог и подёргиваний так начал он горько жаловаться:
Кто в силах отогреть меня, кто ещё любит? Горячие мне руки протяните И пламя рдеющих углей для сердца дайте. Лежу бессильно я, от страха цепенея, Как перед смертию, когда уж ноги стынут, Дрожа в припадках злой, неведомой болезни И трепеща под острыми концами Твоих холодных, леденящих стрел. За мной охотишься ты, мысли дух, Окутанный, ужасный, безымянный — Охотник из-за туч! — Как молниею, поражён я глазом, Насмешливо из темноты смотрящим! И так лежу я, извиваясь, Согбенный, скрюченный, замученный свирепо Мученьями, что на меня наслал ты, Безжалостный охотник, Неведомый мне бог! —
Рази же глубже, Ещё раз попади в меня и сердце Разбей и проколи! Но для чего ж теперь Тупыми стрелами меня терзать? Зачем опять ты смотришь на меня, Ненасытимый муками людскими, Молниеносным и злорадным бога взглядом? Да, убивать не хочешь ты, А только мучить, мучить хочешь! Зачем тебе, зачем моё мученье, Злорадный незнакомый бог? Я вижу, да! В полночный час подкрался ты ко мне. Скажи ж, чего ты хочешь? Меня теснишь и давишь ты, И, право, чересчур уж близко! Ты слушаешь дыхание моё, Подслушиваешь сердца ты биенье, — Да ты ревнуешь! Но к кому ж ревнуешь? Прочь, прочь! Куда — Пробраться затеваешь ты? Ты в сердце самое проникнуть хочешь, В заветнейшие помыслы проникнуть! Бесстыдный ты, чужой мне, вор! Что хочешь выкрасть ты себе на долю И что подслушать хочется тебе? Что хочешь выпытать ты от меня, мучитель? Божественный палач! Или я должен, как собака, Валяться пред тобой, хвостом виляя И отдаваясь вне себя от страсти, Тебе в любви виляньем признаваться?
Напрасно трудишься, Рази сильней! Какой укол ужасный! Нет, не ищейка я тебе — твоя добыча. Безжалостный охотник, Я пленник гордый твой, За облаками скрывшийся разбойник! Скажи мне наконец, чего, Чего, грабитель, от меня ты хочешь?
Как? Выкупа? Какого же и сколько? Потребуй много — так твердит мне гордость, — И кратко говори — другой её совет.
Так вот как? Да? Меня? Меня ты хочешь? Меня всецело, и всего? А! — так зачем же Ты мучаешь меня, глупец, при этом? Зачем терзаешь душу униженьем?.. — Дай мне любви, кому меня согреть? Горячую мне руку протяни И пламя рдеющих углей для сердца дай мне, Мне одинокому в своём уединенье, — Что ко врагам и седмиричный лёд, К врагам стремиться научает. Ты сам отдайся мне. Необоримый враг, — Сам — мне!
Прочь! улетел! — Умчался прочь — Единственный товарищ мой и враг, Великий враг И чуждый мне опять Божественный палач.
Нет! Возвратись ко мне И с пытками твоими, Мои все слёзы льются за тобой, И для тебя вдруг загорелся снова Огонь последний на сердце моём. Вернись, вернись ко мне, мой бог, — моё страданье, И счастие последнее моё!..
— Но тут Заратустра не мог долее сдерживать себя, схватил свою палку и ударил изо всех сил того, кто так горько жаловался. «Перестань, — кричал он ему со злобным смехом, — перестань, комедиант! фальшивомонетчик! закоренелый лжец! Я узнаю тебя![49] Я отогрею тебе ноги, злой чародей, я хорошо умею поджаривать таких, как ты!» — «Оставь, — сказал старик и вскочил с земли, — не бей больше, о Заратустра! Всё это была только комедия! В этом искусство моё; тебя ЧТО И КАК ПИСАЛИ О МОДЕ В ЖУРНАЛАХ НАЧАЛА XX ВЕКА Первый номер журнала «Аполлон» за 1909 г. начинался, по сути, с программного заявления редакции журнала... Система охраняемых территорий в США Изучение особо охраняемых природных территорий(ООПТ) США представляет особый интерес по многим причинам... Что будет с Землей, если ось ее сместится на 6666 км? Что будет с Землей? - задался я вопросом... ЧТО ПРОИСХОДИТ, КОГДА МЫ ССОРИМСЯ Не понимая различий, существующих между мужчинами и женщинами, очень легко довести дело до ссоры... Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:
|