Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Большие перемены при дворе после смерти Монсеньера





Ничто никогда не производило при дворе столь глубоких и заметных изменений, как смерть Монсеньера. Еще далекий от трона ввиду крепкого здоровья короля, не имевший никакого влияния, не питавший ни малейшей надежды, он стал средоточием страхов и упований с тех пор, как образовалась и укрепилась огромная, намертво за него ухватившаяся котерия, причем ревность короля, перед коим все трепетало, ничуть не была этим уязвлена, поскольку его не заботило то, что станется после него, а пока он жив, у него были основания ничего не бояться. Мы уже видели, сколь различное воздействие возымела эта смерть на положение и на сердца новых дофина и дофины, на сердце герцога Беррийского, на ум его супруги, на положение герцога и герцогини Орлеанских и на душу г-жи де Ментенон, избавившейся от всяких ограничений в настоящем и от малейших неприятностей в будущем. Герцог Мэнский от всего сердца разделял это чувство со своей бывшей воспитательницей, которая стала теперь нежнейшей и преданнейшей его покровительницей. [410] Находясь с давних пор в чрезвычайно скверных отношениях с Монсеньером, он, по слухам, жестоко трепетал при виде того, как этот принц относился к его постепенному возвышению, а особенно к возвышению его детей. Герцог Мэнский не был спокоен на сей счет и по отношению к новым дофину и дофине, но все-таки это было уже другое дело. Избавившись от всех принцев крови, какие только были в возрасте и в добром здравии, и так быстро и полно этим воспользовавшись – во всяком случае, что касается Монсеньера, – а госпожу герцогиню Бурбонскую держа в руках, он испытывал такое облегчение, что даже не давал себе труда скрыть, до какой степени он доволен. Герцог Мэнский обладал достаточно зорким зрением, чтобы заметить, что дофине во всех подробностях известно о его щедром покровительстве герцогу де Вандому во всем, что произошло во Фландрии, и чтобы почувствовать, как новый дофин при его убеждениях относится к возросшему влиянию, которое приобрел герцог Мэнский; последний понимал, что при всех его хитростях ему не так легко будет уловить тех, кто, судя по всему, сам может загнать и загонит его в угол; но здоровье короля позволяло герцогу надеяться, что тот долго еще будет пребывать в ослеплении на его счет, а тем временем может произойти один из тех счастливых случаев, которые венчают собой удачу. Легкомыслие герцога Орлеанского казалось ему не столько препятствием, сколько возможностью тем или иным способом добиться от него всего, что нужно. Легкомыслие герцога Беррийского не внушало опасений, но он решил ничем не пренебрегать, чтобы не восстановить против себя [411] герцогиню Беррийскую, и ловко за ней ухаживал. Он начинал уже вкушать столь сладостный покой, как вдруг немного дней спустя в Марли на него среди ночи напала странная хворь; лакей услышал, что он хрипит, и нашел его без сознания. Лакей стал звать на помощь: прибежала в слезах герцогиня Орлеанская; прибежали для приличия герцогиня Бурбонская с дочерьми и еще множество народу, предлагавшего свои услуги в надежде, что король узнает об их усердии. Герцогу Мэнскому отворили кровь, напичкали его множеством лекарств, потому что ни одно из них не помогало. Фагон, которому понадобилось на постепенное одевание битых два часа, явился лишь на исходе четвертого часа: ночами он страдал испариной. В этом случае он оказался самым необходимым человеком, ибо знал сию хворь по собственному опыту, хоть у него и не бывало столь сильных приступов. Он поднял брань из-за кровопускания и большинства снадобий. Все принялись советоваться, не разбудить ли короля, и большинством голосов решили, что будить не надо. Во время малого выхода король узнал о ночных тревогах, которые к тому времени уже вполне улеглись; едва одевшись, он пошел проведать своего дорогого сына и в первые два-три дня навещал его дважды, а после по разу в день, пока тот не поправился совершенно. Герцогиня Мэнская была в то время в Со, предаваясь там непрерывным празднествам. Она воскликнула, что не перенесет вида герцога Мэнского в подобном состоянии, и не покинула своего волшебного замка. Герцог Мэнский одобрил ее поведение с той же угодливостью, с какой всегда его одобрял, и, как только оказался [412] в состоянии держаться на ногах, поехал к ней в Со.

Принцесса де Конти больше всех сожалела о Монсеньере, меньше всех теряя от его кончины. Она одна очень долго сохраняла над ним полную власть. Обе сестры де Лильбон, не выходившие от нее, мало-помалу разделили с нею эту власть, хотя и с большей долей почтительности. Владычество м-ль Шуэн свелось к тому, что оставалось на долю любовницы, для которой Монсеньер приберегал только благосклонность, смешанную со скукой, а часто и с отвращением, лишь возраставшим от тех развлечений, кои находил он у герцогини Бурбонской. Таким образом, принцесса де Конти уже долгие годы была ни при чем, с горечью сознавая, что м-ль де Лильбон, пользовавшаяся ее покровительством и дружбой, принимает у себя Монсеньера, когда ему выпадает свободное утро, в святилище, вход в которое заказан всем, кроме г-жи д’Эпине, и там ведутся доверительные беседы; а м-ль Шуэн, ее неверная служанка, царствует в сердце и душе у Монсеньера, и герцогиня Бурбонская, тесно с ними связанная, входит с ними в долю во всех делах, а ведь все они когда-то открыто признавали ее власть над собой. Со всеми этими особами ей приходилось мириться, ничего не видеть, угождать им, и она, подавив свою капризность, высокомерие и досаду, подчинилась обстоятельствам; при том у нее достало доброты, чтобы огорчиться настолько, что в первые две-три ночи после смерти Монсеньера она чуть не задохнулась и даже исповедалась у священника в Марли. Она занимала помещение наверху. Король навестил ее. Лестница была [413] неудобна; уезжая в Фонтенбло, король велел ее разломать и возвести большую, удобную. В Марли у него уже более десяти лет не случалось поводов подниматься наверх, и понадобился этот единственный случай, чтобы опробовать новую лестницу. Принцесса де Конти поправилась, и это обернулось для нас ущербом. Нам был отведен второй со стороны Марли павильон, где мы занимали низ, а наверху жили г-н и г-жа де Лозен. Павильон этот располагался так же близко к замку, как первый, но в нем было не так шумно. И вот нас переселили в первый павильон, а второй отвели принцессе де Конти, которая поселилась там одна со своей статс-дамой. Не любя воздуха и сырости, она все же предпочла это жилище покоям во дворце ради более удобного подъезда, чтобы ее могло посещать больше гостей; там она и устраивала впоследствии свои большие приемы, на которые собирала всех придворных стариков и старух, а они, за неимением лучшего и ценя доступность всегда для них открытого приюта, толпой стекались к ней.

Легко судить об отчаянии и растерянности, царивших в рядах этой могучей котерии, так хорошо организованной и дерзавшей на притязания, о коих было уже рассказано. Хотя наследник короны, поверженный заговорщиками, позже сумел встать на ноги, а супруга его в союзе с г-жой де Ментенон сквиталась с главным действующим лицом этой неслыханной пиесы, заговорщики по-прежнему держались стойко, управляли Монсеньером, ничуть не боялись, что он от них ускользнет, удерживали его как могли дальше от сына и невестки, раздували в нем тайную досаду на [414] неблагодарность Вандома, готовились взойти на трон вместе с ним и под его владычеством расправиться с его наследником. Всевышний дунул на их замыслы – и в единый миг их развеял, навсегда покорив заговорщиков тому человеку, на чью погибель они положили столько хлопот, столько ухищрений. Какая их обуяла ярость и как все они быстро рассеялись! Вандом дрожал в Испании, куда заехал по дороге. Отныне он решился бросить там якорь и отказаться от Франции после всего, на что посягнул, и всего, что из этого воспоследовало; но война, на которой, как он предполагал, без него бы не обошлись, не могла длиться вечно. Дофин и король Испанский всегда нежно любили друг друга; разлука не охладила их приязни; королева Испанская, которая могла сделать для него все, была сестрой его неприятельницы и весьма к ней привязана; надобность в нем прошла, и положение его грозило измениться к худшему. У него в запасе была возможность сблизиться с принцессой дез Юрсен и стать ее придворным – ему, который в прошлом повелевал нашими министрами и нашим двором! Вскоре мы увидим, что из этого вышло.

Водемон понял, что он погиб. После падения Шамийара отношения его с теми, кто окружал короля, ухудшились, и он остался без покровителя. Торси никогда ему не доверял, Вуазен отвечал лишь грубоватыми любезностями на все авансы, кои тот перед ним расточал. С прочими министрами у Водемона не было близких отношений; герцоги де Шеврез и де Бовилье дарили его самой поверхностной доброжелательностью. Тессе, пользовавшийся расположением, но хорошо [415] известный дофине, и маршальша д’Эстре, которую он подчинил себе с большим трудом, слишком слабо держали в руках бразды, чтобы уберечь его от дофины, которая столь справедливо негодовала против его племянниц и против него самого, состоявшего в тесной дружбе с г-ном де Вандомом и Шамийаром. В конце концов дофина охладела к маршальше д’Эстре; г-жа де Лавальер 225, самая умная и наиболее опасная из Ноайлей, похитила у нее милость и доверие; она не имела ничего общего с заговором, собравшимся под знамена м-ль Шуэн, вечно державшейся начеку против каждого, кто хорошо относился к ее прежней госпоже. Поэтому Водемону ничего не оставалось, как воспользоваться всеобъемлющим доверием, которое питал Монсеньер к его племянницам, что давало ему прямое влияние на Монсеньера, а также – имея в виду грядущие перемены – и косвенное. Когда лопнула эта тетива, Водемон не знал, за что ухватиться. Совершенно проавстрийская позиция герцога Лотарингского отчасти ложилась бременем и на него с тех пор, как не стало Шамийара. Хотя внешне все как будто не придавали значения столь заметным и описанным уже обстоятельствам заговора, который плелся во Франш-Конте и рассыпался вследствие победы графа де Бура и захвата шкатулки Мерси 226, тем не менее Водемон, этот Протей, оказывался все более не у дел. М-ль де Лильбон, убежденная в своем и общем непоправимом поражении, слишком твердо знавшая, как к ней относится дофина, при всем том, что сближало ее с дофином, не могла решиться смирить свою надменность и пресмыкаться при дворе, над которым всю жизнь [416] царила. Итак, она и ее дядюшка приняли решение уехать на лето в Лотарингию, переждать там первое, особенно тревожное, время и не спеша обдумать совершенно новый план дальнейшей жизни. Судьба выручила эту фею. Оспа внезапно похитила у герцога Лотарингского нескольких детей 227, в том числе дочь семи или восьми лет, которая два года тому назад после смерти г-жи де Сальм была по его повелению избрана аббатисой Ремиремона. Дяде и племяннице это событие показалось не менее драгоценным, чем доска во время кораблекрушения: вот благородное и почтенное положение для старой девы, достойнейшее и независимое убежище, нечто вроде загородного дома, в который она в любое время, когда пожелает, может удалиться, не нуждаясь ни в постоянном жилище, ни в отречении от двора и от Парижа, а в то же время имея предлог покинуть их, как только заблагорассудится; в придачу ей досталось бы еще сорок тысяч ливров ренты, а между тем средств у нее было немного, да к тому же она лишилась экипажей Монсеньера и всех удобств, которые умело из него вытягивала. Ей стоило только потрудиться попросить этой должности: едва она прибыла в Лотарингию, ее избрание свершилось. Сестра ее, будучи матерью семейства, обладая более легким и гибким нравом, не считала нужным удалиться; ее ремесло шпионки при г-же де Ментенон – выше я рассказал об одной удивительной подробности ее занятий – служило ей защитой и придавало явное значение, источники коего были, правда, неведомы. Посему она не собиралась покидать двор, и ее дядюшка и сестра учитывали это в своей политике. Г-жа д’Эпине [417] поторопилась дать всем знать, что не испрашивает для сестры разрешения на должность аббатисы Ремиремона, каковое разрешение было получено с обычной для сестер легкостью. М-ль де Лильбон приняла имя г-жи де Ремиремон, и впредь я так и буду ее именовать в тех редких случаях, когда придется о ней упоминать. Дело с Ремиремоном решилось так стремительно, что в тот самый день, когда было получено разрешение, я, ничего об этом не зная, явился после ужина короля к нему в гостиную. Я удивился, когда, выйдя из кабинета, ко мне приблизилась ее высочество дофина, с коей мы вовсе не были накоротке, вместе с полудюжиной своих наиболее приближенных к ней дам; они окружили меня, оттеснили в угол и, смеясь, потребовали, чтобы я угадал: кто нынче аббатиса де Ремиремон? Я пятился, они смеялись еще пуще при виде моего недоумения – вопрос этот представлялся мне совершенно незначительным, и мне в голову не приходило, кого бы назвать. Наконец дофина сообщила мне, что это м-ль де Лильбон, и спросила, что я на это скажу. «Что скажу? Ваше высочество, – отвечал я также со смехом, – я в восторге: мы все здесь получаем избавление; с тем же условием я желал бы подобного назначения ее сестре». «Так я и думала», – ответила принцесса и удалилась, смеясь от души. Двумя месяцами раньше мои слова были бы сочтены неуместными, да для них бы и повода не представилось, хотя чувства мои были очевидны. Теперь же в первые минуты только и разговору было, что о моей дерзости, а затем к ней более не возвращались.

Герцогиня Бурбонская была сначала убита [418] горем. Лишившись немалых надежд, утратив блистательное существование, полное приятных забот, и поклонение всего двора, пребывая в неладах с г-жой де Ментенон, в открытой непримиримой ссоре с дофиной, в жестокой вражде с герцогом Мэнским и с герцогиней Орлеанской, в судебных тяжбах с невестками, ни в ком не находя опоры, имея восемнадцатилетнего сына и двух дочерей, которые уже от нее ускользали – она сама положила начало их взлету,– и еще несколько малых детей, она вынуждена была сожалеть о принце де Конде и герцоге де Бурбон-Конде, чья смерть дважды принесла ей такое облегчение. В эти дни возлюбленный образ принца де Конти беспрестанно возникал у ней в мыслях и в сердце, которое теперь не встретило бы препятствий для своей склонности; одаренный столькими талантами, коим помешала проявиться зависть, незадолго до смерти примирившийся с г-жой де Ментенон, в память о прошлом связанный тесной дружбой с дофином, а всей своей жизнью – с герцогами де Шеврезом и де Бовилье и с архиепископом Камбрейским, объединенный с дофиной общею ненавистью к Вандому и всем своим поведением и речами, которые он произносил во время Лилльской кампании, этот принц мог бы послужить к умиротворению всего двора, а затем и государства. Он был единственный, кому герцогиня Бурбонская хранила бы верность; она была единственная, кому бы он никогда не изменил; он почтил бы ее своим величием, а она сверкала бы его блеском. Какие безнадежные воспоминания, а в утешение – только Лассе-сын! 228 За неимением лучшего, она безмерно к нему привязалась, и теперь, [419] тридцать лет спустя, привязанность эта еще не иссякла. Однако отчаяние, имевшее столь основательные причины, вскоре улеглось – во всяком случае, внешне: лить слезы ей было несвойственно; она желала заглушить боль и, чтобы отвлечься, устремилась навстречу удовольствиям, а там и радостям, вплоть до последней, явившейся для ее возраста и положения нарушением всех приличий. Она хотела развеять свои печали, и ей это удалось. Принц де Роган, который растратил миллион на особняк де Гизов, превратившийся у него в руках в настоящий дворец, задавал для нее празднества под предлогом, будто хочет показать ей свой дом. Ранее я уже говорил 229 о том, как тесно он был связан с г-жой де Ремиремон и г-жой д’Эпине; союз с ними сблизил его и с герцогиней. Ее падение и наследство, которое предстояло ей получить от принца Конде, способствовали разрешению его собственных дел; число ее детей внушало ему надежду на то, что ранг и должности его сына 230, брата 231 и всего дома, а вдобавок этот дворец и несметные богатства могут соблазнить герцогиню на то, чтобы сбыть с рук одну из дочек в пользу сына, и что памяти о ее матери вкупе с покровительством г-жи д’Эпине, которая замолвит слово перед г-жой де Ментенон, будет королю достаточно для того, чтобы сделать исключение из нынешних строгих правил бракосочетания с особами королевской крови. Итак, он удвоил свои усилия, заботы, празднества, знаки усердия, предназначавшиеся герцогине. Он воспользовался тем, что занимал блестящее положение при Монсеньере и при тех, кто им управлял, чтобы приблизиться к дофине посредством [420] неслыханно крупной игры, упорства и безграничных любезностей, на которые он по сему случаю не скупился; имея высокое мнение о собственной внешности, он осмеливался передавать через свою кузину Монтобан 232 комплименты, над которыми дофина потешалась, но в чрезвычайно узком кругу; с самим же принцем де Роганом она обращалась всегда любезно и запросто из-за Монсеньера и его окружения. Он рассчитывал заручиться через нее мощной и постоянной поддержкой, чтобы получить ранг иностранного принца. Все, кто питал подобные притязания, рассчитывая получить от Монсеньера все, что угодно, с помощью его окружения, были теперь объяты горем: все они полагали себя безвозвратно погибшими, опасаясь как самого дофина, так и тех, кто имел на него более всего влияния. Мы видели, каким разочарованием сменились все их надежды, связанные с его отцом; но в отношении сыновей они не ошиблись: те многому научились из чтения; справедливость, благоразумие и здравый смысл их не согласовывались с порядками, любезными тем, кого породил, воспитал и поддерживал беспорядок. Принц де Роган не мог преуспеть в своих замыслах у герцогини Бурбонской: его продвижение скоро прекратилось. Он не удержался и дал понять, как бесит его слишком явное пренебрежение к нему, не оставлявшее сомнений в том, что его тайные замыслы разгаданы; но, не имея более ни видов на герцогиню, ни нужды в ней, он постепенно от нее отдалился, хотя и не перестал с нею видеться, а г-жа де Ремиремон и г-жа д’Эпине, которые более на нее не рассчитывали, также мало-помалу [421] отошли в сторону. О том, что сталось с м-ль Шуэн, уже было рассказано выше.

Д’Антен, который теперь пользовался особенным расположением короля и после смерти Монсеньера так быстро достиг вершины своих желаний и удачи, утешился без долгих размышлений. Еще во времена Лилльской кампании было видно, с каким изощренным хитроумием сумел он втереться в доверие к ее высочеству дофине, которою не пренебрегал и позже, надеясь найти в ней могущественный противовес обычаям нового дофина и более чем прохладным отношениям, сложившимся у д’Антена с теми, кто имел на дофина самое сильное влияние. Он рассчитывал на крепкое здоровье короля, надеясь, что успеет сблизиться с дофином и с теми, коих он больше всего опасался. Кончина Монсеньера избавила д’Антена от необходимости неотлучно при нем находиться; эта повинность тяготила его, отнимая драгоценные часы, которые он мог бы посвятить королю, и тут он был бессилен что-либо изменить, подобно слуге, принятому с условием, что будет служить двум господам. Он чувствовал, что освободился от власти герцогини Бурбонской, которая теперь уже вынуждена была считаться с ним, и вдобавок избавился от необходимости постоянно маневрировать, что подчас было весьма затруднительно, но остался в дружбе со всеми участниками заговора, опутавшего Монсеньера; ответвления этого заговора требовали множества трудов от посвященных, которые, подобно д’Антену, желали быть на равной ноге с главными заговорщиками, причем зависть и. спесь их нередко жестоко страдали. Наконец-то д’Антен возымел [422] надежду своим усердием, не деля его надвое, стяжать себе побольше милостей, которые, как он рассчитывал, принесут ему заметное положение при новом дворе и дадут случай постепенно там укорениться. Он всегда мечтал войти в совет, ибо не бывало на свете счастливца, который сказал бы: «С меня довольно» 233.

Участники заговора или люди, особенно близкие к Монсеньеру и воображавшие, что в его царствование станут важными персонами и баловнями судьбы, получили свою долю огорчений или разочарований. Маршал д’Юсель был в отчаянии и не смел это обнаружить, но, чтобы выстоять, потихоньку исхитрился заключить союз с герцогом Мэнским. Обер-шталмейстер, стыдясь оглядываться на истоки отцовской карьеры 234, сам возвысившись благодаря матери и жене 235, не раз осмеливался домогаться герцогского достоинства и именно этого ждал от Монсеньера: поэтому он печалился так, словно лишился состояния. Д’Аркур, из всех самый решительный, утешился легче других: он безраздельно властвовал над г-жой де Ментенон, состояние его было велико, и он втайне давно уже сумел завязать отношения с дофиной, между тем как двое предыдущих не имели никакого касательства ни к ней, ни к дофину и были весьма далеки от тех, кто стоял к дофине ближе прочих, как д’Аркур. Буффлер, который был настолько смел с Монсеньером, что жаловался ему на колкости, чтобы не сказать больше, которыми непрестанно уязвлял его король с тех пор, как он возмечтал о шпаге коннетабля, причем Монсеньер благосклонно выслушивал его жалобы, пожалел д’Аркура по дружбе; он был приятным [423] человеком и сошелся с новым дофином еще ближе, чем с Монсеньером, благо новый дофин лучше умел распознавать и ценить добродетель. Я чрезвычайно сблизил д’Аркура с герцогами де Шеврезом и де Бовилье; на это я не пожалел усилий и преуспел настолько, что надеялся дождаться плодов своего труда. Поэтому и хлопоты Буффлера должны были возыметь успех, тем более что ее высочество дофина уважала д’Аркура, а г-жа де Ментенон была с ним по-прежнему в добрых отношениях, и вообще он находился на гребне удачи.

Что до людей разрядом пониже, то Сент-Мор, который только и умел, что играть, в самом деле утратил все. Лавальер во всех отношениях слишком сильно был привязан к принцессе де Конти, чтобы многого ожидать от принца, которого держала в руках м-ль Шуэн; он женился на представительнице дома Ноайлей, которая была умнее, рассудительнее и ловчее всех в своей семье, лучше всех умела строить планы, хитрить и интриговать, повелевала родичами, была на хорошем счету при дворе и в самых доверительных отношениях с новой дофиной; при этом она была отважна, предприимчива, но с прихотями и капризного нрава. Бирон и Руси, которые хоть и не были приставлены к Монсеньеру с юности, но поддерживали с ним тесную связь и сопровождали его во всех поездках, полагали, что карьера их загублена. Руси не заблуждался: только такой человек, как Монсеньер, и мог его к себе приблизить. Бирону, угодившему в плен под Уденардом, оставалась еще военная стезя; ныне он герцог и пэр, о чем в свое время будет рассказано, и является [424] старейшим маршалом Франции. Он приходился братом г-же де Ногаре и г-же д’Юрфе, которые были в близкой дружбе с г-жой де Сен-Симон и со мной; кроме того, он доводился племянником г-ну де Лозену, от коего не выходил: я свел его с г-ном де Бовилье, и мне удалось их подружить; помимо этого столь важного знакомства, сестра ходатайствовала за него 236 перед дофиной, так что при новом дворе ему было на что надеяться.

Здесь уместно будет сказать еще о трех лицах, стоявших особняком: это герцог де Ларошгийон, герцог де Вильруа и герцог Люксембургский. Уже говорилось о том, какие узы связывали герцога Люксембургского с Монсеньером, от которого он имел основание ожидать всего, на что тот был способен. Впрочем, герцог ни на что не притязал, ибо, за исключением некоторых увеселений в Нормандии, Вуазен ничем не мог способствовать его возвышению. Король признавал за ним лишь принадлежность к роду Люксембургов. Он сохранил связи с друзьями своего отца и принадлежал к самому высшему обществу, но этим все и исчерпывалось, несмотря на дружбу герцога де Шевреза, который прекрасно понимал, что из него никакой пользы не извлечь. Он был столь знатным вельможей, что знатность сама по себе могла служить ему утешением. Еще больше следует сказать о двух остальных, кои благодаря своим должностям занимали более значительное положение и пользовались большим покровительством. Письма, о коих я уже здесь упоминал 237, навлекли на них немилость короля, который никогда более не разрешал им даже приближаться к себе, но зато те же письма сблизили их с Монсеньером, чему [425] способствовали и возраст, примерно одинаковый, и привычка; но у них не было при Монсеньере таких заступников, какие были у герцога Люксембургского, и, подобно ему, они потеряли принца де Конти, близкого их друга, оставшись безо всякой защиты от г-на де Вандома и его сторонников. Вандома более не было при дворе, но остались его приспешники, и он неизбежно должен был вернуться, когда короля не станет. Собственно говоря, настоящей вражды с Вандомом у них не было, но близкие друзья покойного принца де Конти никогда не могли бы стать его друзьями. Итак, эти двое свояков, занимавших столь видное положение, потеряли не так уж много.

Четвертый, Ла Фейад, снова был в сильном смятении. Потерпев крах по возвращении из Турина 238, он попытался завязать отношения с Монсеньером и воспользоваться тем, что Шамийар продержался так недолго, чтобы заручиться поддержкой м-ль де Лильбон и г-на де Вандома. Как уже говорилось, он добрался даже до м-ль Шуэн. Кроме того, в Медоне он удерживался благодаря игре. Он участвовал во всех поездках, однако ему ничего не перепало от Монсеньера. Тем не менее он рассчитывал, что столь могущественное окружение позволит ему добиться успеха под началом у Монсеньера. Теперь он отчаялся достичь цели в нынешнее царствование, наследник же был во всех отношениях таков, что Ла Фейаду его восшествие на престол сулило еще большее отдаление; это его и удручало.

До глубины души были удручены еще два разряда людей, оба весьма однородные, хотя совершенно между собою не схожие: министры и [426] финансисты. Мы уже видели в связи с учреждением десятины, какого мнения был об этих последних дофин и как не стеснялся он высказывать свое мнение. Принципы, совесть, просвещенность – все в дофине с полным основанием внушало финансистам неподдельный ужас. Министры трепетали ничуть не меньше. Им был нужен такой государь, как Монсеньер, при котором они сами могли бы править его именем, присвоив себе, если возможно, еще большую власть, причем с куда меньшей осторожностью; и вот они видят, как его место заступает другой принц – просвещенный, трудолюбивый, доступный, желающий все видеть и все знать; вдобавок они уже подозревали в нем желание держать их в узде, отвести им положение, какое подобает министрам, то есть исполнителям, коим вовсе не положено быть распорядителями и уж тем более подателями благ. Они это чувствовали и уже понемногу начинали сбавлять тон; легко угадать, как это было им обидно.

Канцлер терял все плоды благосклонности, которой сумел добиться с тех пор, как вошел в финансовый совет, и которую искусно и весьма тщательно поддерживал с помощью своего племянника Бирона, Дюмона, чью дружбу завоевал множеством услуг, а также м-ль де Лильбон и г-жи д’Эпине, коим был чрезвычайно предан; при Монсеньере, питавшем к нему дружбу и всячески его отличавшем, он слыл важнейшей персоной, обладающей огромным влиянием при дворе; считалось, что он всем обязан своим дарованиям, кои со временем поднимут его еще выше, к наиважнейшим должностям. Полные перемены, затем воспоследовавшие, не сулили ему ровным [427] счетом ничего. Явный враг иезуитов, сильно подозреваемый в янсенизме, он, как только вошел в финансовый совет, рассорился с герцогом де Бовилье и не снискал там всеобщей благосклонности по причине частых стычек, ибо к согласию приходили они редко; на почве отношений с Римом разлад между ними зашел еще дальше; вдобавок канцлер постоянно вел себя по отношению к архиепископу Камбрейскому чрезвычайно и подчеркнуто дерзко; все это было чересчур, тем более что характер у него был прямой, твердый, холодный; посему он, разумеется, был обречен, и даже дружба с герцогом де Шеврезом ничем не могла ему помочь; он сам это прекрасно понимал. Сын его 239, также вызывавший всеобщее омерзение, поскольку воистину был невыносим, ухитрился вызвать у всех еще и страх пополам с презрением, возмутить даже наш низкий, угодливый двор и рассориться с иезуитами, коим без конца вредил, хоть и делал вид, будто весьма с ними близок; поэтому иезуиты не только не были ему признательны за слежку и открытую травлю, коим он с невиданным усердием подвергал всех, в ком ему чудился янсенистский дух, но вменяли ему это в вину как пристрастие к гонениям на ближних. Для новой дофины он был сущим наказанием; иногда она не удерживалась и порицала его в присутствии короля. Приведу один из таких случаев. Однажды вечером Поншартрен уходил от короля после работы; в это время из большого кабинета в спальню вошла дофина, которую сопровождали г-жа де Сен-Симон и еще одна или две дамы. Дофина указала на огромные безобразные следы от плевков, полные табака, оставшиеся на том месте, [428] где сидел Поншартрен. «Ах, какая гадость! – сказала она королю.– А все этот ваш кривой урод, только после него может остаться такая дрянь» – и принялась его честить на все лады. Король дал ей выговориться, затем, указав на г-жу де Сен-Симон, заметил, что при ней дофине надлежит сдерживаться. «Ну что ж! – возразила та.– Она не скажет того, что я говорю; но я убеждена, что думает она точно так же. Да и кто так не думает!» Тут король улыбнулся дофине и встал, дабы идти ужинать. Новый дофин был о Поншартрене ничуть не лучшего мнения. Словом, этот человек был еще одним жерновом на шее у своего отца, который чувствовал всю тяжесть этого бремени; а г-жа де Ментенон, давным-давно рассорившаяся с отцом, о чем в свое время было сказано, любила его сына не больше, чем принцесса.

Ла Врийер пользовался благорасположением, ибо в тех редких случаях, когда должность ему позволяла, охотно оказывал услуги; впрочем, в его ведении были только провинции. Они вместе с женой, а также каждый из них по отдельности были в добрых отношениях с Монсеньером, в тесной дружбе с Дюмоном, а кроме того, им удалось завязать дружеские и доверительные отношения с м-ль Шуэн, в чем им весьма подсобил обер-шталмейстер, а еще более Биньон. Поэтому его потеря была огромна. Между прочим, держался он исключительно благодаря канцлеру, в доме у которого жил как сын, и эта столь естественная связь 240 оказалась неодолимой преградой, помешавшей мне сблизить его с герцогом де Бовилье: все мои усилия остались тщетны. Г-жа де Майи, его [429] теща, не настолько крепко держала в руках бразды, чтобы его поддержать. Дома у Ла Врийера было одно несчастье, на счет коего он единственный при дворе пребывал в мудром неведении; это несчастье усугубляло его падение. Г-жа де Ла Врийер, к которой дофина питала вражду, много лет в открытую безрассудно торжествовала над нею. Доходило до открытых вспышек, и дофина ненавидела ее, как никого в жизни. Все это вместе сулило Ла Врийеру печальное будущее.

Вуазен, не имевший покровителей, кроме г-жи де Ментенон, человек безыскусный, бесхитростный, лишенный обходительности, погруженный в свои бумаги, упоенный королевскими милостями, в речах нелюбезный, чтоб не сказать – грубый, в письмах дерзкий, мог рассчитывать лишь на интриги жены; у обоих не было никаких связей при новом дворе: они были там никому не известны и ни с кем не успели подружиться; Вуазен едва ли и способен был обзавестись друзьями, тем более их удержать, поскольку занимал столь завидное для всех место, а найти для него преемника было легче легкого.

У мягкого, сдержанного Торси были такие преимущества, как долгий опыт в делах и знание государственных и почтовых тайн, множество друзей и тогда еще никаких врагов. Он доводился двоюродным братом герцогиням де Шеврез и де Бовилье и зятем Помпонну, к которому гг. де Шеврез и де Бовилье питали полное доверие и уважение, граничившее с преклонением; к тому же у Торси не было связей ни с Монсеньером, ни с поверженным заговором. Казалось, такое положение сулит ему удачу при новом дворе, но это [430] лишь на первый взгляд; по сути дела, Торси оставался с герцогами и герцогинями де Шеврез и де Бовилье в самых поверхностных отношениях, каких требовала внешняя благопристойность: ни родство, ни продолжительная и неизбежная совместная работа не могли растопить лед. Они виделись, только если того требовали дела или соображения приличия, и даже эти холодные и чинные отношения не заходили далеко. Торси и его жена 241 жили в самом безупречном согласии. Г-жа де Торси, женщина капризная и надменная, не снисходила до того, чтобы скрывать свои чувства. Имя ее возбуждало против них еще большие подозрения, а поскольку муж был у нее в подчинении, то все возлагали на него вину за нее, и, с точки зрения герцогов, в министерстве он представлял собой опасность. В совете он вовсе не касался римских дел, но, насколько это было в его силах и возможностях, потихоньку поддерживал те мнения, к коим потом присоединялся канцлер; это приводило к стычкам его с герцогом де Бовилье – тому приходилось выслушивать немало доводов, кои один излагал во всех подробностях, а другой поддерживал своей властью и влиянием. Г-жу де Торси любили еще меньше, чем ее мужа; у нее были скорее далекие, чем близкие отношения с ее высочеством дофиной, ради которой она совершенно ничем не поступалась – меньше, чем ради кого бы то ни было. Друзья у нее были, так же как у Торси, но никто из них не мог помочь им в будущем, кроме ее золовки 242, которая была близка к герцогине Бурбонской; поэтому у них были причины сожалеть о Монсеньере.

Демаре пришлось довольно долго оставаться [431] в самой жестокой немилости; у него было время для полезных размышлений, и он всплыл на поверхность с таким трудом и такими муками, что, должно быть, хорошо узнал, кто ему истинные друзья, и отличил их от тех, чья дружба всегда сопутствует важному посту и исчезает вместе с ним. Он был достаточно наделен умом и здравым смыслом и вел себя с этой стороны безупречно, и все же внезапно эти качества ему изменили. Министерский пост опьянил его; он вообразил себя Атласом, несущим на плечах небесный свод, возомнил, что государство без него не обойдется; он позволил новым придворным друзьям вскружить ему голову, а тех, кто поддержал его в годы опалы, перестал замечать. Ранее говорилось 243, что отец мой и я по его примеру были в числе главных благожелателей Демаре; я изрядно похлопотал за него перед Шамийаром, помог войти в финансовый совет и стать преемником Шамийара на посту генерального контролера. Уже говорилось, что Демаре это было известно, говорилось и о том, что по этому поводу между нами произошло. Я в точности исполнил все, что предложил ему, и у него были причины обходиться со мною вдвойне любезно. Однако вскоре я стал замечать, что он ко мне охладел. Я припомнил все его поведение со мной и наряду с промахами, какие случайно мог допустить человек, обремененный труднейшими делами, явственно обнаружил то, чего опасался. Подозрения мои обратились в уверенность, побудившую меня совершенно, не подавая, впрочем, виду, отдалиться от Демаре. Герцоги де Шеврез и де Бовилье обратили на это внимание, завели со мной разговор, стали выспрашивать; я признался [432] в том, что произошло, не утаил и причины. Они попытались меня убедить, что Демаре совершенно ко мне не переменился и что не стоит, мол, придавать значение холодку и рассеянности, которые объясняются его докучными занятиями. Они часто уговаривали меня его посетить; я не спорил с ними, но ни в чем не отступал от принятого решения. В конце концов мое упрямство во время последней поездки в Фонтенбло 244 истощило их терпение, и однажды утром они схватили меня и повезли к Демаре обедать. Я сопротивлялся, они настаивали; я покорился, но предупредил, что они будут иметь удовольствие сами убедиться в моей пра







Что делать, если нет взаимности? А теперь спустимся с небес на землю. Приземлились? Продолжаем разговор...

ЧТО ПРОИСХОДИТ, КОГДА МЫ ССОРИМСЯ Не понимая различий, существующих между мужчинами и женщинами, очень легко довести дело до ссоры...

Что способствует осуществлению желаний? Стопроцентная, непоколебимая уверенность в своем...

Система охраняемых территорий в США Изучение особо охраняемых природных территорий(ООПТ) США представляет особый интерес по многим причинам...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.