Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Глава 30. Отъезд Мишки Несиделова





А другой Мишка, Михаил Ильич Несиделов, неуклонно думал. Уже началась учёба в гимназии, и он жил почти всё время в Воронове, на квартире у Алексея Леонтьевича. Илья Иванович тоже находился здесь — от участия в управлении губернией его никто не отстранял, а новоиспечённый губернатор, Хлопушин, подчёркнуто демонстрировал лояльность и не решал без Несиделова никаких важных дел по местному устроению, в особенности, по делам промышленного развития, покровительства ремёслам и по устроению отношений между крепостными и их помещиками. Но Мишка, как это ему ни было подчас стыдно, почти не участвовал в делах и заботах отца, притом, что и не особенно ушёл в гимназическую учёбу.

Он размышлял. Размышлял о словах Кунфи и особенно хозяина Рички — про справедливость, про подлинную и мнимую, успешную и опасную борьбу за свободу, но прежде всего — про разных русских людей и про Запорожскую Сечь. Он вспоминал свои ежегодные поездки к матери в Поднепровье, оживлял в мыслях свою весёлую, хотя и вспыльчивую, тётушку Ликерию, бойко и справно управлявшую делами на семейном хуторе Коровья Балка, своего очень старшего кузена Данилу, который уже окончил Технологический институт в Петербурге и возвратился домой, полный решимости поднимать в Екатеринославе большое промышленное дело, с опорой на давно известные поднепровские руды и донецкий уголь.

Вспоминал бессменного слугу Богдана Головатого, который во время его гостеваний выступал для него вместо «дядьки»: учил держаться в седле «по-казацки», водил на охоту в днепровские плавни, показывал, как править лодкой в трудных местах, так, чтобы не застрять в травах, затевал рыбную ловлю с вершей и с острогой, попутно разъясняя, как вернее добыть себе на пропитание побольше рыбы, и потом затевая смачную уху на костре. И других слуг, крестьян, заезжих и захожих купцов и ремесленников, пёструю толпу в Екатеринославе, тоже вспоминал.

Высоченное небо — такое же, в общем-то, как в Вороновской губернии, но притом на взгляд исключительно мягкое и тёплое, словно плюшевое, в которое можно было закутываться, как в одеяло. Нагретые солнцем кусты с тонким травяным и ягодным запахом, и сразу за ними — прохладные тропы в рощу, с мозаичным куполом над тропой, создаваемым прихотливо переплетающимися листьями и бьющимися о них солнечными лучами. Ослепительно синий Днепр с зелёной окантовкой ряски кое-где по берегам. Степь до моря — и солнце, солнце, солнце. Всё это было там; многое из этого было и здесь, на севере Вороновской губернии, но Мишка как-то, не умея даже этого высказать, чуял: оно разное. И не враждебное друг другу, конечно, просто — разное. Разными были и люди.

Даже украинцы из-под Позбавина, постоянно живущие рядом с коренными великорусскими землями, были не такими, как жители Поднепровья. Обитатели Вороновской губернии были спокойны, несколько замкнуты в себе, иногда демонстративно покорны, иногда — обуянны гневом, но — холодным, если не ледяным, так или иначе расчётливым, даже тогда, когда ими правили точно чувства, а не разумные соображения. Были они также простоваты и добродушны, верили и хранили сказки про Жар-Птицу, дурачка, ставшего царевичем, дружбу домашних животных, ушедших в лес от злых хозяев. Когда говорили про фривольные и вовсе непристойные вещи — что поделать, Мишка был именно в том возрасте, когда подобные мотивы делаются жгуче притягательными! — то позволяли себе массу шуток-прибауток и скабрезностей, однако, как доходило до дела, то скрывались, насколько могли: на сеновале, в лесу, в заброшенном сарае, — и, смеясь над «заветными» сказками о непристойностях выдуманных лиц, о собственных сходных приключениях хранили строгое, чтобы не сказать — суровое молчание.

А поднепровцы… А они тоже были спокойны, добродушны, простоваты, иногда гневливы, но — как-то по-иному. Их спокойствие зиждилось не на твёрдом, как у вороновцев убеждении: «А, всё одно — станется, как Бог даст, а уж Ему виднее!» — а на внутреннем чувстве прочности на своих ногах, уверенности в своём хозяйстве и в том, что были бы крепкие руки, а «доля» — то, есть, «судьба» по-ихнему, — сама в них пойдёт. Добродушие и даже самая простота были у них с оговоркой, с известной хитринкой, с раздумчивой оглядкой. И хотя нельзя сказать, чтобы вороновца на базаре было проще облапошить, чем поднепровца, но выходило так, что вороновец сперва крепко думал головой, а затем выводил жулика на чистую воду, а поднепровец с этим жуликом долго балагурил и почти на все его завлечения уже соглашался, после чего, будто по наитию, выдавал: «А ведь ты, добродий, брешешь!»

А вот уж в гневе поднепровцы совсем не были раздумчивы. Мишка слышал и однажды даже мельком, при проезде вместе с дядькой Богданом с охоты, видел, как мужики громят панские усадьбы. Здесь руководила не выгода, не размышления о том, как бы что утащить к себе или, по крайней мере, не оставить барину — что было свойственно вороновским великороссам, — а стремление «помститься» вчистую, где месть становилась отдельной ценностью, перед которой бледнели расчёты и виды на выгоду. Они как будто зажигали очистительный огонь, в котором сжигали свои обиды и после которого оказывались горазды ещё сколько-то времени терпеть над собою своего пана.

И с любовными делами — их там, в Поднепровье, как-то не стеснялись и открыто обсуждали на вечёрках. И когда дивчине становился тесен поясок, ни родители, ни соседи не делали из этого сраму, а просто понимали — надобно играть свадьбу. Спокойно к этому относились и попы — дядько Богдан рассказывал, что раньше, в казацкие времена, когда в этих краях попов была большая нехватка и едва ли только не на самой Сечи имелся достойный храм, здешний уроженец мог просто вывести девушку в степь и, перекрестясь на все четыре стороны, сказать: «Я тебе муж, а ты мне жена», — и так же поступала его избранница. Тем же образом они действовали, если, живя в браке, делались нелюбы друг другу: выходили, произносили разрешающие от клятвы слова, и расставались, миром деля нажитый скарб.

Мишка, по своему отрочеству, конечно, старался понять, какая из этих двух версий «русскости» есть более правильная, более сообразная с высшими мотивами — под которыми он понимал, всё из-за того же подростничества, собственные идеалы и желания. И выходило так, что нравились ему обе. Великорусская — своею сплочённостью и сбитостью людей в братство, неизменной установкой на разум и на решения «от ума», своей приверженностью тому, что имеется на свете высшая правда, перед которой каждое частное своеволие должно смириться и устремиться к делам ради братий своих, своей нравственной строгостью, которая не принимала лукавых отговорок насчёт совершённых грехов. Малорусская, ну, или же поднепровская — манила своей сердечностью, прямо-таки главным принципом «умного сердца», позволявшего решать сложные вопросы даже без больших умственных ухищрений, своей приверженностью к воле, своей тягой каждому стоять на своих ногах и быть хоть малым, а «хозяином», своей открытостью миру, своей снисходительностью к человеку в его слабостях.

Выбрать, «кем быть», оказывалось мучительно сложно. Но тут Мишка вспоминал сперва про Сечь, о которой сам до этого читал, и не только в сочинении господина Гоголя про Тараса Бульбу, и про которую хозяин Ричка открыл ему глаза, что — в ней и кроется возможность настоящей, не поддельной революции в наше время. Затем же вспоминал он матушку. Как ни крути, Сечь случилась именно в Поднепровье, и уходили туда по большей части украинцы. Великорусские казаки, хоть и тоже буянили, но сумели переродиться и стать верными государевыми слугами. А этих, запорожцев, императрица Екатерина для чего-то велела разогнать, и хоть затем обратилась к их услугам, но не иначе, как от великой нужды, во время очередной войны с турками, и то — не позволила вернуться в прежнее состояние, а после войны сослала на Кубань, хвостаться с немирными горцами.

И потом, вновь и вновь размышляя о различиях «двух русских народностей», Мишка приходил к выводу, что великороссы Сечь вряд ли смогут создать — и опыт прошедшего лета отчаянно свидетельствовал в пользу такого вывода. У них выйдет или Комитет общественного спасения — тот, что правил Францией в самые отчаянные годы первой тамошней революции (в книгах про него не писали, гимназические учителя опасались и заикаться, но вот Алексей Леонтьевич в семейном и дружеском кругу говорил свободно), или — побег в дальние леса, как у раскольников, с целью сохранить или найти там Правду. А вот у малороссов Сечь получилась, и Хмельницкий получился, с его странной, но, как ни крути, натуральной революцией, благодаря которой, в Поднепровье сто лет не было крепостного состояния, о чём говорил и дядько Богдан. Почему — Мишка не мог ещё рассудить, но всё же получилось!

Притом, ему бы хотелось, чтобы достоинства малорусской Сечи соединились с достоинствами великорусских мятежников (он смутно подозревал, что без этого соединения и потерпело крах историческое Запорожье), прежде всего — со стремлением поставить себя в отношения с всеобщею целью, всемирным делом, служением целому миру. Очень хотелось и единения малорусской мудрости сердца с великорусской мудростью ума. Но пока это всё было, выражаясь языком Рички, «не его ума делом». А вот то, что такая корневая, прямая революционная сила, такое братство, как Сечь, могла случиться всё же скорее в Малороссии, это казалось очевидным.

Но и это соображение было не столь достаточно, сколь — мысли о матери. Почему-то она всё чаще вспоминалась Мишке после того, предпрощального разговора с Ричкой и Кунфи. Уже, хоть и с редкими, но с побелевшими, почти седыми прядями в волосах, с глубокими, но не тёмными, ямками под глазами, с неизменно грустным лицом, но с то и дело промелькивающей доброй, ласковой, нежной-нежной улыбкой. Мама вспоминалась по-разному: то в их прогулках по берегам Днепра и в наблюдениях за птицами, которые, вопреки Гоголю, долетали до его середины и перелетали на противоположную сторону, то в хозяйственных заботах в монастыре, вроде прополки грядок или сбора созревших плодов, то на службе, при торжественном пении хора и золотом сиянии иконных окладов, то провожающей его чёрной, маленькой, беззащитной фигуркой у дороги, у которой одна рука была поднята в прощальном жесте, а другая — держала платочек у лица. Во всех случаях она была какой-то такой — одной-единственной, одинокой хоть в переполненном сёстрами и народом храме, хоть на круче над огромной рекой! — что хотелось немедленно к ней примчаться, обнять, защитить, отгородить от всех превратностей и негараздов… ого, у него уже прорвалось в мыслях малороссийское слово!

* * *

Решающей точкою стало совсем недавнее, с прошлого года — в этом году, за всеми треволнениями, Мишка не ездил в Екатеринослав, — воспоминание. Матушка настояла, чтобы он дал расчесать ей свои непокорные кудри, и Мишка, хотя и несколько сердился и стремился показать, что он уже совсем не беспомощный малыш, и вообще, настоящий мужчина должен сам расчёсываться, — согласился. Они сидели на заднем дворе монастыря, у курятника, за которым сестра Валентина (именно так теперь именовалась Варвара Васильевна) имела попечение. Щедро светило солнце, и куры, поквохтывая, выхватывали из зарослей жирных южных жуков, а ослепительно белый петух бегал между ними, поминутно вытягивая шею и взмахивая крыльями. Мишка так разнежился на солнце, что уже не сопротивлялся, когда матушка своими ласковыми руками понудила его лечь головою к ней на колени. Она чесала его волосы и ровно, мерно говорила:

— Прости меня, сынок, если только сможешь, что тогда, в младенчестве, оставила тебя одного, хоть и была уверена, что твой батько сможет тебя воспитать так, что лучше не надо. Всё равно — даже хлопцу нельзя без маминых рук, бо он потом свою жену не сумеет ни понимать, ни уважать. Да и без маминой ласки никакому человеку нельзя, — и украдкой провела ладонью по его щеке.

— Ну что вы, матушка! — горячо возразил Мишка, не трогаясь, однако, с места. — Я ведь знаю, что вы дали обет Всевышнему, и ради меня его дали, когда я болел…

— Эх, сыночек, — сестра Валентина вынула из его волос гребень и прижалась к ним щекой. — То так, да не совсем так. Обет я, точно, дала перед иконами, перед Богородицей и твоим небесным хранителем, архистратигом Михайлом. Но уже потом, когда с тобой всё пошло на лад, и доктор сказал, что опасаться нечего, Божья Матерь явилась мне во сне и прямо сказала: «Господь не требует от тебя твоей жертвы, ему достаточно твоей веры. Впрочем, поступай, как знаешь». И ушла, и я проснулась среди ночи и до утра не могла закрыть глаз. И потом долго, несколько недель, пока Илько… ну, твой батько, не вернулся, думала и терзалась, потому как… невыносимо мне с ним было больше жить, но и покинуть так просто, по разводу, и уж тем паче бегством никак я не могла, потому что любила его, и признаюсь тебе в деле, грешном для невесты Христовой, и теперь не разлюбила. И монастырь мнился мне единственным выходом из терзаний и медленного угасания, чтобы не сказать, гниения, которое бы отравляло жизнь и батьке твоему. Беседовала я с нашим батюшкой, отцом Романом…

— Он и теперь служит, — вставил Мишка, — очень хороший человек!

— Лучше него был только в самом моём детстве старенький батюшка, в селе, ближнем к нашему хутору, который ещё гетмана Разумовского застал, — подтвердила сестра Валентина. — И с владыкой архиепископом Вороновским беседовала, и не утаила от них своего сна. Оба отговаривали меня, владыка даже весьма сердито. Но тут, должно быть, взыграла женская прихоть или же женское отчаяние. И остался ты, сынку, сиротою при живой матери!

Мишка вырвался из её рук, вскочил и порывисто обнял, целуя в клобук, в краешек лба под клобуком, в щеки, в губы.

— Матушка, родная моя матушка! — повторял он. — Ну, пообещай, что больше такого никогда не скажешь! Какой я сирота, когда ты — моя мама, и вот ты, живая, передо мною.

Обнялись, сестра Валентина дала волю слезам, а Мишка свои слёзы едва сдерживал.

Потом сестра Валентина… да нет, будем звать её, как прежде, Варварой Васильевной, утерев слёзы и взявшись сыпать зерна самым слабым курочкам, не умеющим добыть червяков (Мишка при этом отгонял их более сильных и наглых товарок), сказала:

— Если бы мне вновь был знак от Всевышнего или от кого-то из сонма святых Его, что может проститься мне грех непослушания слову Его матери и увещеваниям отцов духовных, а позднее — грех пребывания в монашеском сане без должного к тому влечения, — я бы оставила монастырь должным порядком расстрижения. А с другой стороны, как о том подумаю: ну, вернусь я в мир, сорока четырёх лет дама, без имения, без мужа, без умения в руках, кроме как по огороду и по птичнику? Кем я буду, кроме как нахлебницей на хуторе у твоей тётки и у твоего братца Данилы?

— Ну почему нахлебницей? — вновь закипятился и стал возражать Мишка. — Вы им по хозяйству вот как сильно поможете! И они вами никогда-никогда не будут тяготиться…

— Они-то не будут, — мамин голос прозвучал горько, но и властно. — А я, сыночек, буду тяготиться сама собою, потому что — для забот по огороду и птичнику они наймичку найдут за сходную плату, лучше, чем я, так та наймичка с ними за столом не будет сидеть, не будет сидеть и в бричке, как они поедут на гулянье в Катеринослав. — И вдруг оживилась: — А вот если бы случилось нам с тобою жить — тогда взяли бы малый отцовский хутор, который теперь у сестрицы Ликерии вовсе на оброке, бо управлять им некому, да и хозяевали бы там, простых людей не обижая, малым довольствуясь, не пануя и не холопствуя. — И, явно почувствовав, как сын возгорелся при этих словах, поспешно прибавила: — Да только как тебе оставить батьку? Он тебя вырастил, воспитал, ты ему должен теперь быть опорой и помощником! — Заметив, что Мишка пытается возразить, прибавила совсем уже твёрдо: — Не думай оставить отца, сынок! Я уже его покинула, так хоть ты будь ему верен. Сердце говорит — скоро ему подмога понадобится!

Мы уже знаем, что сердце Варваре Васильевне говорило всё верно. Перед тем Мишкиным отъездом она торжественно вручила ему икону святого Ильи Муромца:

— Передай отцу, скажи, что молюсь за него ежедневно, — и уже шёпотом. — И скажи, что всё худое, что меж нами было, простила, и его прошу мне простить те дела и то, что его оставила с малой дитиной.

* * *

И вот теперь, когда гроза пришла, совершилась и благополучно разрешилась дождём, как казалось Мишке, благотворным для губернии и сулящим отцу большое уважение и почести в Петербурге (ну, что он мог понимать в свои тринадцать лет про истинные основы политики и нравы тех, кто ею занимается по долгу службы!) — казалось: отец уже не нуждается в его подмоге.

А как же! — Дуров едет на Кавказ, где скоро получит в лоб черкесскую или чеченскую пулю, новый губернатор чуть ли не заглядывает отцу в рот, городские и сельские общества по губернии изъявляют ему всяческое уважение и доверие, в том числе, самые отчаянные и непримиримые их вожаки, возможные Пугачёвы. И с хозяйством всё пошло в гору: месяца не прошло со дня объявления об устройстве новых предприятий и об обучении народа для работы в них, а уже сейчас сборов поступило больше, чем за весь предыдущий год, и известны мужики, которые уже заработали на откуп у своих помещиков повинностей и вотчинных прав на год вперёд. Чем теперь Мишка может помочь отцу? Какая и откуда возьмётся сила, чтобы поколебать его решимость и спутать замыслы? А вот у матушки — кроме него, никого нету!

Да, у отца — Татьяна Сергеевна, Юрка, Наденька, полный дом слуг, которые тоже уже смотрятся как члены семьи, полная деревня крестьян, с которыми он если не как с родными, то как с двоюродными. У него друзья, соратники, уважение народа — что смогут против них жалкие дворянчики и вороватые чиновнички, которые только и могут, что невыразительно шипеть из-под своих колод. А у матушки — даже сестры и племянников толком нет, потому что она боится обременить их! Конечно, у неё есть Бог, и это, кажется, немало, — но Мишка, при всём своём уважении к отцу Роману и при всех стараниях последнего по катехизации старшего барского сына, в Бога верил не особенно, к тому же, понимал: матушка чувствует себя перед Ним виноватой. А значит, и Господа своей опорою не ощущает…

Мишка думал, и всё меньше даже листал книги о Запорожской Сечи и в целом о Малороссии, которых у Алексея Леонтьевича было немного, но кое-что имелось, а всё больше думал о матушке и расспрашивал того же Алексея Леонтьевича, каковы хозяйственные дела в Екатеринославской губернии, и что там стоит делать мелкому помещику, чтобы иметь кусок хлеба.

Алексей Леонтьевич дивился, но, невероятно послушно для своего ёрного нрава, посвящал Мишку в сложные для подростка дебри современного народного хозяйства, разъясняя понятными ему словами, отчего даже в Тамбове цена на хлеб колеблется так же, как цена на хлеб в Одессе, и никоим образом не наоборот, рассказывая о свойствах почв с точки зрения выгоды тех или иных хлебов или садовых культур, рассуждая о выгодах и невыгодах мелкого хозяйства сравнительно с крупным.

Сначала он думал, что мальчишка просто заинтересовался политической экономией после коловращений этого лета, и даже порадовался, что требует не Адама Смита, абстрактного всё же для России, а объяснения основных положений и законов, применительно к насущной здешней необходимости. Потом начал подозревать, что Мишкин интерес носит слишком насущный характер. Пользуясь своей завидной памятью, в том числе, относительно прежней жизни своего друга Ильи Ивановича, Алексей Леонтьевич сопоставил факты и сделал верные выводы.

— Миша, — при каком-то из «экономических» разговоров он спросил напрямую. — Ты не затеял ли перебираться к екатеринославской родне и вести на Днепре хозяйство?

Мишка молчал и хмуро перебирал пальцами края скатерти. Врать не хотелось, но и прямо говорить он тоже не считал должным.

— Нужна помощь тётке и кузену? — Алексей Леонтьевич сам предложил «щадящую» версию. — Ну, так расскажи уже без обиняков, а я скажу, что делать? Ты третьего дня поминал, что твой кузен затеял строить металлургический завод и ищет, как создать товарищество? На этот случай я горазд даже сам вложить известный пай и быть Вергилием по аду наших присутствий, в которых потребуется выправлять должные бумаги. Но ты спрашивал про хутор — он-то здесь при чём?

Мишка уже готов был сказать полуправду — что вот-де, есть малый хуторок, который не пришей кобыле хвост, а всё имущество, и надо его получше устроить, да нанять толкового приказчика, — но вдруг почувствовал стыд одновременно перед дядей Алёшей, перед отцом, перед матушкой, которая не одобрила бы таких игр. И бухнул, как в прорубь:

— Алексей Леонтьевич… дядя Алёша… Вы всё правильно угадали — я хочу перебраться в Екатеринослав. Но не к родне, а к матушке…

И, сбивчиво, торопливо, всё выложил: и то, что она тяготится монастырём, и то, что ушла бы оттуда, если бы ей было, с кем поднять малый хутор, и что не хочет быть обузой, и то, что просит прощения у бывшего мужа, но и возвратиться не может… И, главное, то, что у отца есть чуть ли не целый мир, а у матушки — только он, Мишка…

Алексей Леонтьевич молчал — кажется, впервые за последние двадцать лет своей жизни озадаченный и даже поражённый. Он даже пока не искал, что сказать — он искал, что подумать и как всё это определить внятными ему понятиями.

Наконец, сказал глухо, каким-то совсем не своим голосом — кажется, растроганно, что для него казалось вовсе невозможно:

— Ты, кажется, прав, Миша. Но поговори про это с отцом, и не откладывая. А то… — тут его голос едва ли не дрогнул, — а то ему больно может оказаться, если ты уже выносишь это своё решение и предъявишь ему в готовом виде, как нож из-за угла. Ведь он тебя любит — а ты, если он начнёт переубеждать, уже не сойдёшь с избранного пути, я-то вас, Несиделовых, уже довольно знаю.

Мишка, не стесняясь тем, что у него дрогнул голос, пообещал поговорить с отцом уже завтра, зайдя к нему в губернаторский дом сразу после уроков.

— Ну-с, — Алексей Леонтьевич справился со спазмами в горле, — а теперь слушай внимательно, я уже прямо и практическим образом расскажу тебе, как лучше обойтись именно с маленьким хутором и именно в Екатеринославской губернии. — Ободряюще подмигнул. — Из тебя уже сейчас получится хозяин, только немного поднаторей в обращении с разными людьми!..

* * *

…Как Мишка и пообещал, на следующий день он зашёл к отцу и, дождавшись, когда тот расправился с неотложными и не слишком приятными делами (приходили мещане из Носкова, жаловаться на какого-то купца, неправедно скупившего участки, где они спокон века жгли уголь, и теперь пытавшегося их совсем разорить и потом взять на работу простыми рабочими; затем были мужики из какого-то северного уезда со слезивкой на барина, коему они уже заплатили за повинности на год вперёд, и который, уже после уплаты, потребовал утроить сумму), рассказал о своих резонах и своих замыслах.

Думал, что отец или закручинится, или начнёт его отчитывать: дескать, ты гимназию не окончил, а уже хочешь своим умом жить, да у тебя ещё брат и сестра, хоть и сводные, ты за них тоже в ответе… Но ничего подобного не произошло. Илья Иванович слушал сына молча, не перебивая, иногда кивая или хмыкая. Иногда поднимал на него глаза, и Мишка в них видел только внимание и интерес, притом, какой-то очень знакомый интерес, глубины памяти даже выталкивали ему образ из совсем младенчества, когда отец сидел над колыбелью и точно так же, неотрывно и увлечённо, смотрел, как малыш ползает, трогает ручками края люльки, пытается, выглянуть за её край.

Когда Мишка закончил, Илья Иванович немного помолчал, потом вынул трубку, кисет, закурил. Сладко затянувшись и с удовольствием выпустив дым ноздрями, пояснил сыну:

— Ты, как видно, уже взрослый, при тебе можно курить. Но сам — ни-ни брать в рот это зелье, только если дядька Богдан дозволит, а он, я знаю, молодикам, вроде тебя, это настрого запрещает! — И сразу пояснил. — Я же знаю, что Богдан с вами на хуторе поселится. И не оставит без помощи. Он хоть и старше меня лет на десять, а сил и духа у него на троих молодых парней хватит!

— Так вы благословляете, батюшка? — Мишка в первый раз обратился к отцу так.

— А что с тобой сделаешь? — улыбаясь, хоть и немного грустно, проговорил Илья Иванович. — Ты прав — у меня помощников много, у твоей матушки — ни одного, кроме тебя, да ещё Богдана, да и к нему она не обратится, пока ты там не осядешь и не заявишь, что готов управлять тем хутором. Ты говорил, что-де виноват, что решился на такое, не окончив гимназии. Ну, я поговорю с директором и с попечителем, спишемся с Екатеринославом… Заниматься тебе при хозяйственных делах, натурально, каждый день будет некогда, но есть закон о том, чтобы держать экзамены разом за весь курс, как это называется, «экстерном». У тебя голова на плечах есть, и ты парень книжный, ты экстерн выдержишь.

Мишка — опять-таки, если не в первый раз, то много, если в третий, бросился к отцу на шею. Тот остановил парнишку, взял крепко обеими руками за плечи, посмотрел в глаза:

— Ничего, — ласково и твёрдо сказал Илья Иванович. — Это любому отроку полезно — в твои годы сделаться хозяином. Мой тятя, а твой дед, опочил, когда мне столько же было. Ничего — я справился, вытащил мамку и твою тётку, а мою сестру, вышел в кормщики. А Поднепровье — всё-таки не наш Север, жизнь повеселее. Так что — в добрый путь, сынок!

И уж тут они обнялись, по-мужски, крепко-накрепко.

— Я ведь тебя не бросаю, отец, — проговорил Мишка, когда Илья Иванович разомкнул объятия. — Я помогу матушке устроиться, посмотрю, что она уже не боится… ну, хозяйствовать и просить помощи у Богдана, у брата Даньки, у тёти Лики — и вернусь сюда! Я ведь знаю, сколько ещё всего…

— Ну, тому время придёт, — снова и ласково, и твёрдо проговорил Илья Иванович, — справься сперва с тем своим предстоящим делом, а там посмотрим! А ты мне был и останешься сыном, где бы ни обретался, тут будь в уверенности!

И властным жестом усадил Мишку за стол.

— Теперь рассказывай, что за хутор, и как ты на нём думаешь управляться. Коль скоро я отец, так должен тебя и наставить в этом деле, и дать приличную помощь!

И тут Мишка увидел у отца в краешках глаз печаль, и ему показалось, что это даже печаль не по его отъезду, а — по той, которую он знал как свою матушку, и которая для отца, кажется, при всей его любви и нежности к Татьяне Сергеевне, так и осталась — единственно настоящей.

* * *

Сложнее было разрешить отношения с братом и сестрой. Как только, при помощи Ильи Ивановича, были улажены дела по гимназии (в частности, Мишка, посидев неделю за учебниками и послушав наставлений Алексея Леонтьевича, сдал экстерном экзамены за ближайший класс по основным предметам), он, по настоянию отца, отправился в Несиделовку — «улаживать дела» с братом, сестрой, названной матушкой, деревенскими друзьями. «А также, — присовокупил отец, — с насельниками соседних поместий и усадеб, если есть тебе там с кем». И лукаво улыбнулся.

Мишка этот пассаж принял без улыбки. Как объясниться с юной Катарцевой, кою отец, скорее всего, имел в виду, он в общем-то понимал, тем более, что отец, конечно, многое приписывал: ну откуда у подростка 13 лет нежные чувства к девчонке 9 лет! А вот объяснение с Юркой и Надей предстояло суровое. Мишка ожидал обвинений в прямом предательстве, прежде всего — в предательстве их нерушимого союза «Все братья — сёстры».

Сначала он хотел, собрав «Всех братьев — сестёр», начать издалека, напомнить летние события, освежить в памяти клятву перед покойным сеньором Санчесом относительно революции, рассказать о том, что, по словам господина Рички, которого младшие знали плохо, но очень уважали, что в наших обстоятельствах только новая Запорожская Сечь и позволит такую революцию устроить. Но когда они уже сидели в зверинце, и снаружи завывал неприятный осенний ветер, побрызгивал несерьёзный, но противный дождик, а здесь лениво ворочался лев Фердинанд, похрюкивал от удовольствия носорог Лыцарь, коему Надя чесала прутиком бока, дурачился шимпанзе Бонапарт, напяливший на голову хозяйственное ведро, — Мишка понял, что так нельзя, что он не в какой-то английской Палате общин держит речь, ну право слово! Посмотрел на вперившего в него внимательный и вопрошающий взгляд Юрку, на серьёзную и слегка насупившуюся Надю (вот только что нижнюю губку по-девчоночьи не выпятила!) — и решил изложить и им всё без обиняков, как дяде Алёше и потом отцу.

Сначала до младших не дошло. Точнее, дошло, но они не вникли и стали отчаянно моргать и свести у себя в голове концы с концами. Потом свели…

— Ну… ты, наверное, должен, — Юрка отчаянно пытался справиться с дрожью в голосе и справиться никак не мог. — Конечно, нельзя оставить маму в таком положении. Но… мы, выходит, следующим летом не построим новый зверинец?

Читателю нужно знать, что Юрка ещё с конца летних приключений утвердился в мысли: хоть зверинец и тёплый, и в нём сытно кормят, и клетки с загонами довольно просторны, но всё же ни в какое сравнение они не идут с той волей, которая потребна каждому из обитателей. И хоть бы даже устраивать им каждодневные прогулки (что с львом, тигром, пантерой выходило бы постоянной тревогой для несиделовских мужиков) — всё равно, это напоминало прогулки узников по тюремному двору. С

ловом, он применил всё своё детское красноречие — с помощью Нади и старшего брата, — чтобы убедить Илью Ивановича: нужно осваивать не занятые ещё пустыри в окрестности Несиделовки и строить там обширные загоны для без исключения всех обитателей зверинца, чтобы лев и тигр могли рыскать и прыгать, чтобы рысь могла лазить по деревьям, обезьяны — жить в кронах этих деревьев, редко когда слезая на землю, чтобы птицы могли летать, зебра и квагга — скакать, — и так для каждого. Илья Иванович высказал сомнение насчёт того, что обезьяны с крон своих деревьев не переберутся в сады, которые разбили уже многие поселяне, и не потравят и без того пока бедные плоды этих насаждений. Но в конечном итоге согласился — нужно дать зверям ту волю, которую они в силах дать, не рассылая их на родину, в разные страны, тем более, что иные звери родились уже в клетках, а другие забыли, как добывать себе пищу и спасаться от врага.

Надя заручилась у зверей согласием, что они подробно расскажут, как хотели бы жить, а потом — примут посильное участие в строительстве. И Юрка теперь дневал и ночевал — с сестрой — в зверинце. Он выспрашивал, при Надином посредничестве как переводчицы, что кому надобно, потом отчаянно чертил чертежи будущих обиталищ, потом приходил к зверям снова, показывал и объяснял, а Надя переводила, а звери пытались понять, что тут вообще такое изображено на этом листе, а Надя снова переводила…. Мишка, когда бывал в усадьбе, помогал младшему брату, чем мог, хотя и не чувствовал в себе особых инженерных талантов.

К середине октября, когда Мишка, собственно, принял своё решение, они общими усилиями сформировали проект, приемлемый для зверей, и теперь согласовывали его с деревенскими мастерами, а затем — и с городскими. Кузнец Архип Сергеев долго крутил головой и цокал языком, рассматривая детско-подростковые чертежи в кляксах и помарках, но в итоге что-то в нём разобрал, и заявил, что дело-де доброе, но совсем новое, и он готов собрать под него артель, но с тем условием, чтобы «молодые баричи» были неотлучно при работах и, самое малое, разъясняли, что где накалякали, а самое большее — вместе с мастерами уже на месте думали, что и как обустроить. Конечно, Юрка на это горячо согласился, а Мишка только сдержанно кивнул, потому как тогда уже думал свои думы. И вот — додумал.

Мишка ласково положил руку на плечо брату:

— Построим, Юра! Я ведь не навечно уезжаю! Устроим хутор, в Малороссии всё равно сеют раньше, чем у нас, и между севом и сенокосом я к вам приеду! Честно-честно! А пока меня не будет, вам помогут другие, да хоть бы те же дядя Никита и дядя Алёша! А уж батюшка вообще готовый инженер!

Мишка был уверен, что грядущие столичные дела не задержат Илью Ивановича надолго, и что летом он точно уже будет управляться в имении.

Юрка заметно повеселел и даже прижал ладошкой руку брата к своему плечу. А Мишка обернулся на Надю — и увидел, что она совсем скуксилась. Он ласково снял с плеча Юркину руку и подошёл к сестре:

— Наденька, что ты так загрустила? Вот, я же говорю, что приеду. И часто-часто буду приезжать!

— Угу, — буркнула Надя. — Только я тебя встречать не буду, бу! Ты предатель!

Мишка присел рядом, попытался приобнять её за плечи — Надя ловко вывернулась и отодвинулась, прямо к клетке с пантерой. Та подняла голову и предпредительно зарычала на Мишку.

— Ну чего ты? — Мишка даже растерялся. — Я ж не покидаю вас, и от вас не отрекаюсь. И — никогда не отрекусь, вот те крест!

Пантера продолжала рычать, Надя продолжала супиться. Мишка что-то сообразил, сделал ловкий выпад и подхватил сестрёнку на руки, так, что пантера, молниеносно вскочив, не успела даже просунуть лапу за решётку, чтобы тяпнуть обидчика своей «маленькой госпожи». Надя кричала, визжала, потом засмеялась — пока Мишка кружил её по зверинцу и приговаривал: «Ну что, ну вот так и я здесь, где вам старшие помогут лучше меня, — как маленький, на ручках, — а там, в Екатеринославе, я очень нужен уже как взрослый, на своих ногах!» Звери переживали, пантера бросалась на решётку, уже не с рыком, а с рёвом, к своим решёткам придвинулись лев и тигр, угрожающе урча, носорог уже поддел рогом задвижку на загоне, чтобы выскочить и распустить клочки по закоулочкам. Но наконец Надя расхохоталась совсем весело и попросила саму её поставить на свои ноги, что Мишка и сделал.

— Ну вот что! — она сразу отступила и, как строгая неприступная барышня, скрестила руки на груди. — Давай-ка ты возьмёшь свою матушку и привезёшь её к нам! И мы все вместе будем жить одной семьёй! Иначе я не согласна!

Мишка даже отступил и совсем растерянно закрутил головой, пытаясь осмыслить Надино требование. Надя не замедлила пояснить:

— У нас тут — общий дом! И такой славный, какого точно ни у кого в уезде нет! Все, кто приезжают — все друзья, каждому найдётся комната, и каждый сразу входит в наши игры, затеи, предприятия! И магистр, и дяди Никита и Алёша, и господин Кунфи, хоть у нас почти не гостил. И мама устраивает так, чтобы в доме всем было хорошо, кто бы каким ни был и чего бы ни хотел, а батюшка охраняет нас в доме, и вообще, он дом построил. А теперь ты берёшь — и сбегаешь, и строишь свой дом! Так нечестно!

* * *

Впоследствии, Михайло Ильич Несиделов признавался, что это был не просто первый его опыт создания воспитательной истории, но и один из наилучших.

— Наденька, — он присел на корточках возле сестрёнки. — Вот представь себе — дом, он как птица, как зверь и как человек, и тоже может рождать детёнышей. И вот наш дом, наша Несиделовка — ну, как избушка на курьих ножках! — снесёт такое вот яичко, из которой вылупится новый, маленький домик. Снесёт он его не здесь, потому что здесь все и так наши, и так хотят жить по-нашему, по-несиделовски, потому что очень уважают нашего батюшку. Нужно, чтобы новый несиделовский домик появился там, где ничего подобного ему у людей и в заводе нету! Поэтому, наш дом снесёт своё яичко там, на юге, на берегу Днепра, на полпути к тёплому Чёрному морю. И из него вылупится маленький домик — эдакая белая хатка, разве что ненамного больше крестьянских хаток, и крытая железом, а не соломой. Вокруг него будут посажены вишневые, черешневые и даже абрикосовые деревья, а ещё будут густые заросли малины и дикого винограда, в которых получится играть в индейцев, как в настоящих джунглях! А к этому домику прилепятся малые хатки, крестьянские, и ещё всякие службы, и получится хутор, жители которого будут жить друг с другом в мире и понимании, и управляться общим совещанием, и работать так, чтобы не знать нужды, а когда есть случай, то и веселиться так, чтобы солнце ярче сияло, глядя на улыбки людей. И так же там ребята будут бегать по плавням и степи, как мы бегали по степи и лесам, так же будут предпринимать всевозможные затеи — хотя бы играть в морских пиратов на Днепре! — так же будут дружить и помогать друг другу, неважно, дворяне они или крестьяне. И путеше<







ЧТО ТАКОЕ УВЕРЕННОЕ ПОВЕДЕНИЕ В МЕЖЛИЧНОСТНЫХ ОТНОШЕНИЯХ? Исторически существует три основных модели различий, существующих между...

Что делать, если нет взаимности? А теперь спустимся с небес на землю. Приземлились? Продолжаем разговор...

Живите по правилу: МАЛО ЛИ ЧТО НА СВЕТЕ СУЩЕСТВУЕТ? Я неслучайно подчеркиваю, что место в голове ограничено, а информации вокруг много, и что ваше право...

ЧТО И КАК ПИСАЛИ О МОДЕ В ЖУРНАЛАХ НАЧАЛА XX ВЕКА Первый номер журнала «Аполлон» за 1909 г. начинался, по сути, с программного заявления редакции журнала...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.