|
Гай Арбитр Петроний (Gaius Petronius Arbiter) ? - 66⇐ ПредыдущаяСтр 26 из 26 Сатирикон (Satiriconus seu Сеnа Trimalchionis) - Плутовской роман Текст первого известного в мировой литературе авантюрного (или плутовского) романа сохранился лишь фрагментарно: отрывки 15-й, 16-й и предположительно 14-й главы. Нет начала, нет и конца, А всего, по-видимому, было 20 глав... Главный герой (от его имени ведется повествование) — поднаторевший в риторике неуравновешенный юноша Энколпий, явно неглупый, но, увы, небезупречный человек. Он скрывается, спасаясь от кары за ограбление, убийство и, самое главное, за сексуальное святотатство, навлекшее на него гнев Приапа — очень своеобразного древнегреческого бога плодородия. (Ко времени действия романа культ этого бога пышно расцвел в Риме. В изображениях Приапа обязательны фаллические мотивы: сохранилось много его скульптурою) Энколпий с подобными ему друзьями-параситами Аскилтом, Гитоном и Агамемноном прибыли в одну из эллинских колоний в Кампании (область древней Италии). В гостях у богатого римского всадника Ликурга они все «переплелись парочками». При этом тут в чести не только нормальная (с нашей точки зрения), но и чисто мужская любовь. Затем Энколлий и Аскилт (еще недавно бывшие «братцами») периодически меняют свои симпатии и любовные ситуации. Аскилт увлекается милым мальчиком Гитоном, а Энколпий приударяет за красоткой Трифэной... Вскоре действие романа переносится в поместье судовладельца Лиха. И — новые любовные переплетения, в коих принимает участие и хорошенькая Дорида — жена Лиха, В итоге Энколпию и Гитону приходится срочно удирать из поместья. По дороге лихой ритор-любовник забирается на корабль, севший на мель, и умудряется там стащить дорогую мантию со статуи Исиды и деньги рулевого. Затем возвращается в поместье к Ликургу. ...Вакханалия поклонниц Приапа — дикие «шалости» Приаповых блудниц... После многих приключений Энколпий, Гитон, Аскилт и Агамемнон попадают на пир в дом Трималхиона — разбогатевшего вольноотпущенника, дремучего неуча, мнящего себя весьма образованным. Он энергично рвется в «высший свет». Беседы на пиру. Рассказы о гладиаторах. Хозяин важно сообщает гостям: «Теперь у меня — две библиотеки. Одна — греческая, вторая — латинская». Но тут же обнаруживается, что в его голове самым чудовищным образом перепутались известные герои и сюжеты эллинских мифов и гомеровского эпоса. Самоуверенная заносчивость малограмотного хозяина безгранична. Он милостиво обращается к гостям и в то же время, сам вчерашний раб, неоправданно жесток со слугами. Впрочем, Трималхион отходчив... На громадном серебряном блюде слуги вносят целого кабана, из которого внезапно вылетают дрозды. Их тут же перехватывают птицеловы и раздают гостям. Еще более грандиозная свинья начинена жареными колбасами. Тут же оказалось блюдо с пирожными: «Посреди него находился Приап из теста, держащий, по обычаю, корзину с яблоками, виноградом и другими плодами. Жадно накинулись мы на плоды, но уже новая забава усилила веселье. Ибо из всех пирожных при малейшем нажиме забили фонтаны шафрана...» Затем три мальчика вносят изображения трех Ларов (боги-хранители дома и семьи). Трималхион сообщает: их зовут Добытчик, Счастливчик и Наживщик. Чтобы развлечь присутствующих, Никерот, друг Трималхиона, рассказывает историю про солдата-оборотня, а сам Трималхион — про ведьму, похитившую из гроба мертвого мальчика и заменившую тело фофаном (соломенным чучелом). Тем временем начинается вторая трапеза: дрозды, начиненные орехами с изюмом. Затем подается огромный жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей. Но оказалось, что искуснейший повар (по имени Дедал!) все это сотворил из... свинины. «Затем началось такое, что просто стыдно рассказывать: по какому-то неслыханному обычаю, кудрявые мальчики принесли духи в серебряных флаконах и натерли ими ноги возлежащих, предварительно опутав голени, от колена до самой пятки, цветочными гирляндами». Повару в награду за его искусство разрешалось на некоторое время возлечь за столом вместе с гостями. При этом слуги, подавая очередные блюда, обязательно что-то напевали, независимо от наличия голоса и слуха. Танцоры, акробаты и фокусники тоже почти непрерывно развлекали гостей. Растроганный Трималхион решил огласить... свое завещание, подробное описание будущего пышного надгробия и надпись на нем (собственного сочинения, естественно) с детальнейшим перечислением своих званий и заслуг. Еще более этим умилившись, он не может удержаться и от произнесения соответствующей речи: «Друзья! И рабы — люди: одним с нами молоком вскормлены. И не виноваты они, что участь их горька. Однако, по моей милости, скоро они напьются вольной воды, Я их всех в завещании своем на свободу отпускаю <,..> Все это я сейчас объявляю затем, чтобы челядь меня теперь любила так же, как будет любить, когда я умру». Приключения Энколпия продолжаются. Однажды он забредает в пинакотеку (художественную галерею), где любуется картинами прославленных эллинских живописцев Апеллеса, Зевксида и других. Тут же он знакомится со старым поэтом Эвмолпом и не расстается с ним уже до самого конца повествования (верней, до известного нам конца). Эвмолп почти непрерывно говорит стихами, за что неоднократно бывал побиваем камнями. Хотя стихи его вовсе не были плохими. А иногда — очень хорошими. Прозаическая канва «Сатирикона» нередко прерывается стихотворными вставками («Поэма о гражданской войне» и др.). Петроний был не только весьма наблюдательным и талантливым прозаиком и поэтом, но и прекрасным подражателем-пародистом: он виртуозно имитировал литературную манеру современников и знаменитых предшественников. ...Эвмолп и Энколпий беседуют об искусстве. Людям образованным есть о чем поговорить. Тем временем красавец Гитон возвращается от Аскилта с повинной к своему прежнему «братцу» Энколпию. Измену свою он объясняет страхом перед Аскилтом: «Ибо он обладал оружием такой величины, что сам человек казался лишь придатком к этому сооружению». Новый поворот судьбы: все трое оказываются на корабле Лиха. Но не всех их тут встречают одинаково радушно. Однако старый поэт восстанавливает мир. После чего развлекает своих спутников «Рассказом о безутешной вдове». Некая матрона из Эфеса отличалась великой скромностью и супружеской верностью. И когда умер ее муж, она последовала за ним в погребальное подземелье и намеревалась там уморить себя голодом. Вдова не поддается на уговоры родных и друзей. Лишь верная служанка скрашивает в склепе ее одиночество и так же упорно голодает, Миновали пятые сутки траурных самоистязаний... «...В это время правитель той области приказал неподалеку от подземелья, в котором вдова плакала над свежим трупом, распять нескольких разбойников. А чтобы кто-нибудь не стянул разбойничьих тел, желая предать их погребению, возле крестов поставили на стражу одного солдата, С наступлением ночи он заметил, что среди надгробных памятников откуда-то льется довольно яркий свет, услышал стоны несчастной вдовы и по любопытству, свойственному всему роду человеческому, захотел узнать, кто это и что там делается. Он немедленно спустился в склеп и, увидев там женщину замечательной красоты, точно перед чудом каким, точно встретившись лицом к лицу с тенями загробного мира, некоторое время стоял в смущении. Затем, когда увидел наконец лежащее перед ним мертвое тело, когда рассмотрел ее слезы и исцарапанное ногтями лицо, он, конечно, понял, что это — только женщина, которая после смерти мужа не может от горя найти себе покоя. Тогда он принес в склеп свой скромный обед и принялся убеждать плачущую красавицу, чтобы она перестала понапрасну убиваться и не терзала груди своей бесполезными рыданиями». Через некоторое время к уговорам солдата присоединяется и верная служанка. Оба убеждают вдову, что торопиться на тот свет ей пока рано. Далеко не сразу, но печальная эфесская красавица все же начинает поддаваться их увещеваниям. Сперва, изнуренная долгим постом, она соблазняется пищей и питьем. А еще через некоторое время солдату удается завоевать и сердце прекрасной вдовы. «Они провели во взаимных объятиях не только эту ночь, в которую справили свою свадьбу, но то же самое было и на следующий, и даже на третий день. А двери в подземелье на случай, если бы к могиле пришел кто-нибудь из родственников и знакомых, разумеется, заперли, чтобы казалось, будто эта целомудреннейшая из жен умерла над телом своего мужа». Тем временем близкие одного из распятых, воспользовавшись отсутствием охраны, сняли с креста и погребли его тело. А когда влюбленный страж обнаружил это и, трепеща от страха перед грядущим наказанием, поведал о пропаже вдове, та решила: «Я предпочитаю повесить мертвого, чем погубить живого». Согласно этому, она дала совет вытащить мужа из гроба и пригвоздить его к пустому кресту. Солдат немедленно воспользовался блестящей мыслью рассудительной женщины. А на следующий день все прохожие недоумевали, каким образом мертвый взобрался на крест». На море поднимается буря. В пучине гибнет Лих. Остальные продолжают носиться по волнам. Причем Эвмолп и в этой критической ситуации не прекращает своих поэтических декламации. Но в конце концов несчастные спасаются и проводят беспокойную ночь в рыбацкой хижине. А вскоре все они попадают в Кротону — один из старейших греческих городов-колоний на южном побережье Апеннинского полуострова. Это, кстати, единственная географическая точка, конкретно обозначенная в доступном нам тексте романа. Чтобы жить безбедно и беззаботно (так уж они привыкли) и в новом городе, друзья по приключениям решают: Эвмолп выдаст себя за очень зажиточного человека, раздумывающего, кому бы завещать все свои несметные богатства. Сказано — сделано. Это дает возможность неунывающим приятелям спокойно жить, пользуясь у горожан не только радушным приемом, но и неограниченным кредитом. Ибо многие кротонцы рассчитывали на долю в завещании Эвмолпа и наперебой старались завоевать его благосклонность. И снова следует серия любовных не столько приключений, сколь- ко злоключений Энколпия. Все его неприятности связаны с уже упомянутым гневом Приапа. Но кротонцы наконец прозрели, и нет предела их справедливому гневу. Горожане энергично готовят расправу над хитрецами. Энколпию с Гитоном удается бежать из города, бросив там Эвмолпа. Жители Кротоны поступают со старым поэтом по их древнему обычаю. Когда в городе свирепствовала какая-нибудь болезнь, одною из соотечественников граждане в течение года содержали и кормили наилучшим образом за счет общины. А затем приносили в жертву: этого «козла отпущения» сбрасывали с высокой скалы. Именно так кротонцы и поступили с Эвмолпом.
Аполлодор и его друг К вашим расспросам я, по-моему, достаточно подготовлен. На днях, когда я шел в город из дому, из Филера, один мой знакомый увидал меня сзади и шутливо окликнул издали. - Эй, - крикнул он, - Аполлодор, фалерский житель, погоди-ка! Я остановился и подождал. - Аполлодор - сказал он, - а ведь я как раз искал тебя, чтобы расспросить о том пире у Агафона, где были Сократ, Алкивиад и другие, и узнать, что же это за речи там велись о любви. Один человек рассказывал мне о них со слов Феникса, сына Филиппа, и сказал, что ты тоже все это знаешь. Но сам он ничего толком не мог сообщить, а потому расскажика мне обо всем этом ты - ведь тебе больше всех пристало передавать речи твоего друга. Но сначала скажи мне, присутствовал ли ты сам при этой беседе или нет? И я ответил ему: - Видимо, тот, кто тебе рассказывал, и впрямь не рассказал тебе ничего толком, если ты думаешь, будто беседа, о которой ты спрашиваешь, происходила недавно, так что я мог там присутствовать. - Да, именно так я и думал, - отвечал он. - Да что ты. Главкон! - воскликнул я. - Разве ты не знаешь, что Агафон уже много лет здесь не живет? А с тех пор как я стал проводить время с Сократом и взял за правило ежедневно примечать все, что он говорит и делает, не прошло и трех лет. Дотоле я бродил где придется, воображая, что занимаюсь чем-то стоящим, а был жалок, как любой из вас, - к примеру, как ты теперь, если ты думаешь, что лучше заниматься чем угодно, только не философией. - Не смейся, - ответил он, - а лучше скажи мне, когда состоялась эта беседа. - Во времена нашего детства, - отвечал я, - когда Агафон получил награду за первую свою трагедию, на следующий день после того, как он жертвоприношением отпраздновал эту победу вместе с хоревтами. - Давно, оказывается, было дело. Кто же рассказывал об этом тебе, не сам ли Сократ? - Нет, клянусь Зевсом, не Сократ, а тот же, кто и Фениксу, - некий Аристодем из Кидафин, маленький такой, всегда босоногий; он присутствовал при этой беседе, потому что был тогда, кажется, одним из самых пылких почитателей Сократа. Впрочем, и самого Сократа я кое о чем расспрашивал, и тот подтвердил мне его рассказ. - Так почему бы тебе не поделиться со мной? Ведь по дороге в город удобно и говорить и слушать. Вот мы и веди по пути беседу об этом: потому я и чувствую себя, как я уже заметил вначале, достаточно подготовленным. И если вы хотите, чтобы я рассказал все это и вам, пусть будет по-вашему. Ведь я всегда безмерно рад случаю вести или слушать философские речи, не говоря уже о том, что надеюсь извлечь из них какую-то пользу; зато когда я слышу другие речи, особенно ваши обычные речи богачей и дельцов, на меня нападает тоска, и мне становится жаль вас, моих приятелей, потому что вы думаете, будто дело делаете, а сами только напрасно время тратите. Вы же, может быть, считаете несчастным меня, и я допускаю, что вы правы; но что несчастны вы - это я не то что допускаю, а знаю твердо. - Всегда-то ты одинаков, Аполлодор: вечно ты поносишь себя и других и, кажется, решительно всех, кроме Сократа, считаешь достойными сожаления, а уже себя самого - в первую голову. За что прозвали тебя бесноватым этого я не знаю, но в речах твоих ты и правда всегда таков: ты нападаешь на себя и на весь мир, кроме Сократа. - Ну как же мне не бесноваться, милейший, как мне не выходить из себя, если таково мое мнение и обо мне самом, и о вас. - Не стоит сейчас из-за этого пререкаться, Аполлодор. Лучше исполни нашу просьбу и расскажи, какие там велись речи. - Они были такого примерно рода... Но я попытаюсь, пожалуй, рассказать вам все по порядку, так же как и сам Аристодем мне рассказывал. Итак, он встретил Сократа - умытого и в сандалиях, - что с тем редко случалось '', и спросил его, куда это он так вырядился. Тот ответил: - На ужин к Агафону. Вчера я сбежал с победного торжества, испугавшись многолюдного сборища, но пообещал прийти сегодня. Вот я и принарядился, чтобы явиться к красавцу красивым. Ну а ты, - заключил он, - не хочешь ли пойти на пир без приглашения? И Аристодем ответил ему: - Как ты прикажешь! - В таком случае, - сказал Сократ, - пойдем вместе и, во изменение поговорки, докажем, что «к людям достойным на пир достойный без зова приходит». А ведь Гомер не просто исказил эту поговорку, но, можно сказать, надругался над ней. Изобразив Агамемнона необычайно доблестным воином, а Гомелая «слабым копейщиком», он заставил менее достойного Менелая явиться без приглашения к более достойному Агамемнону, когда тот приносил жертву и давал пир. Выслушав это, Аристодем сказал: - Боюсь, что выйдет не по-твоему, Сократ, а скорее по Гомеру, если я, человек заурядный, приду без приглашения на пир к мудрецу. Сумеешь ли ты, приведя меня, как-нибудь оправдаться? Ведь я же не признаюсь, что явился незваным, а скажу, что пригласил меня ты. А - «Путь совершая вдвоем» - возразил он, - мы обсудим, что нам сказать. Пошли! Обменявшись такими примерно словами, они отправились в путь. Сократ, предаваясь своим мыслям, всю дорогу отставал, а когда Аристодем останавливался его подождать, Сократ просил его идти вперед. Придя к дому Агафона, Аристодем застал дверь открытой, и тут, по его словам, произошло нечто забавное. К нему тотчас выбежал раб и отвел его туда, где уже возлежали готовые приступить к ужину гости. Как только Агафон увидел вошедшего, он приветствовал его такими словами: - А, Аристодем, ты пришел кстати, - как раз поужинаешь с нами. Если же ты по какому-нибудь делу, то отложи его до другого раза. Ведь я и вчера уже искал тебя, чтобы пригласить, но нигде не нашел. А Сократа что же ты не привел к нам? - И я, - продолжал Аристодем, - обернулся, а Сократ, гляжу, не идет следом; пришлось объяснить, что сам я пришел с Сократом, который и пригласил меня сюда ужинать. - И отличяо сделал, что пришел, - ответил хозяин, - но где же Сократ? - Он только что вошел сюда следом за мною, я и сам не могу понять, куда он девался. - Ну-ка, - сказал Агафон слуге, - поищи Сократа и приведи его сюда. А ты, Аристодем, располагайся рядом с Эриксимахом! И раб обмыл ему ноги, чтобы он мог возлечь; а другой раб тем временем вернулся и доложил: Сократ, мол, повернул назад и теперь стоит в сенях соседнего дома, а на зов идти отзывается. - Что за вздор ты несешь, - сказал Агафон, - позови его понастойчивей! Но тут вмешался Аристодем. - Не нужно, - сказал он, - оставьте его в покое. Такая уж у него привычка - отойдет куда-нибудь в сторонку и стоит там. Я думаю, он скоро явится, не надо только его трогать. - Ну что ж, пусть будет по-твоему, - сказал Агафон. - А нас всех остальных, вы, слуги, пожалуйста, угощайте! Подавайте нам все, что пожелаете, ведь никаких надсмотрщиков я никогда над вами не ставил. Считайте, что и я, и все остальные приглашены вами на обед, и ублажайте нас так, чтобы мы не могли на вас нахвалиться. Затем они начали ужинать, а Сократа все не было. Агафон не раз порывался послать за ним, но Аристодем этому противился. Наконец Сократ все-таки явился, как раз к середине ужина, промешкав, против обыкновения, не так уж долго. И Агафон, возлежавший в одиночестве с краю, сказал ему: - Сюда, Сократ, располагайся рядом со мной, чтобы и мне досталась доля той мудрости, которая осенила тебя в сенях. Ведь конечно же ты нашел ее и завладел ею, иначе ты бы не тронулся с места. - Хорошо было бы, Агафон - отвечал Сократ, садясь, - если бы мудрость имела свойство перетекать, как только мы прикоснемся друг к другу, из того, кто полон ею, к тому, кто пуст, как перетекает вода по шерстяной нитке из полного сосуда в пустой. Если и с мудростью дело обстоит так же, я очень высоко ценю соседство с тобой: я думаю, что ты до краев наполнишь меня великолепнейшей мудростью. Ведь моя мудрость какая-то ненадежная, плохонькая, она похожа на сон, а твоя блистательна и приносит успех: вон как она, несмотря на твою молодость, засверкала позавчера на глазах тридцати с лишним тысяч греков. - Насмешник ты, Сократ, - сказал Агафон. - Немного погодя, взяв в судьи Диониса, мы с тобой еще разберемся, кто из нас мудрей, а покамест принимайся за ужин! - Затем, - продолжал Аристодем, - после того как Сократ возлег и все поужинали, они совершили возлияние, спели хвалу богу, исполнили все, что полагается, и приступили к вину. И тут Павсаний повел такую речь. - Хорошо бы нам, друзья, - сказал он, - не напиваться допьяна. Я, откровенно говоря, чувствую себя после вчерашней попойки довольно скверно, и мне нужна некоторая передышка, как, впрочем, по-моему, и большинству из вас: вы ведь тоже вчера в этом участвовали; подумайте же, как бы нам пить поумеренней. И Аристофан ответил ему: - Ты совершенно прав, Павсаний, что нужно всячески стараться пить в меру. Я и сам вчера выпил лишнего. Услыхав их слова, Эриксимах, сын Акумена, сказал: - Конечно, вы правы. Мне хотелось бы только выслушать еще одного из вас - Агафона: в силах ли он пить? - Нет, я тоже не в силах, - ответил Агафон. - Ну, так нам, кажется, повезло, мне, Аристодему, Федру и остальным, - сказал Эриксимах - если вы, такие мастера пить, сегодня отказываетесь, - мы-то всегда пьем по капле. Сократ не в счет: он способен и пить и не пить, так что, как бы мы ни поступили, он будет доволен. А раз никто из присутствующих не расположен, по-моему, пить много, я вряд ли кого-либо обижу, если скажу о пьянстве всю правду. Что опьянение тяжело людям, это мне, как врачу, яснее ясного. Мне и самому неохота больше пить, и другим я не советую, особенно если они еще не оправились от похмелья. - Сущая правда, - подхватил Федр из Мирринунта, - я - то и так всегда тебя слушаюсь, а уж когда дело касается врачевания, то и подавно, но сегодня, я думаю, и все остальные, если поразмыслят, с тобой согласятся. Выслушав их, все сошлись на том, чтобы на сегодняшнем пиру допьяна не напиваться, а пить просто так, для своего удовольствия. - Итак, - сказал Эриксимах, - раз уж решено, чтобы каждый пил сколько захочет, без всякого принуждения, я предлагаю отпустить эту только что вошедшую к нам флейтистку, - пускай играет для себя самой или, если ей угодно, для женщин во внутренних покоях дома, а мы посвятим сегодняшнюю нашу встречу беседе. Какой именно - это я тоже, если хотите, могу предложить. Все заявили, что хотят услыхать его предложение. И Эриксимах сказал: - Начну я так же, как Меланиппа у Еврипида: «Вы не мои слова сейчас услышите», а нашего Федра. Сколько раз Федр при мне возмущался: «Не стыдно ли, Эриксимах, что, сочиняя другим богам и гимны и пэаны, Эроту, такому могучему и великому богу, ни один из поэтов - а их было множество - не написал даже похвального слова. Или возьми почтенных софистов: Геракла и других они восхваляют в своих перечислениях, как, например, достойнейший Предик. Все это еще не так удивительно, но однажды мне попалась книжка одного мудреца, в которой превозносились полезные свойства соли, да и другие вещи подобного рода не раз бывали предметом усерднейших восхвалений, а Эрота до сих пор никто еще не отважился достойно воспеть, и великий этот бог остается в пренебрежении!» Федр, мне кажется, прав. А поэтому мне хотелось бы отдать Федру должное и доставить ему удовольствие, тем более что нам, собравшимся здесь сегодня, подобает, по - моему, почтить этого бога. Если вы разделяете мое мнение, то мы бы отлично провели время в беседе. Пусть каждый из нас, справа по кругу, скажет как можно лучше похвальное слово Эроту, и первым пусть начнет Федр, который и возлежит первым, и является отцом этой беседы. - Против твоего предложения, Эриксимах, - сказал Сократ, - никто не подаст голоса. Ни мне, раз я утверждаю, что не смыслю ни в чем, кроме любви, ни Агафону с Павсанием, ни, подавно, Аристофану, - ведь все, что он делает, связано с Дионисом и Афродитой, - да и вообще никому из тех, кого я здесь вижу, не к лицу его отклонять. Правда, мы, возлежащие на последних местах, находимся в менее выгодном положении; но если речи наших предшественников окажутся достаточно хороши, то с нас и этого будет довольно. Итак, в добрый час, пусть Федр положит начало и произнесет свое похвальное слово Эроту! Все, как один, согласились с Сократами присоединились к его пожеланию. Но всего, что говорил каждый, Аристодем не запомнил, да и я не запомнил всего, что пересказал мне Аристодем. Я передам вам из каждой речи то, что показалось мне наиболее достойным памяти. Итак, первым, как я уже сказал, говорил Федр, а начал он с того, что Эрот - это великий бог, которым люди и боги восхищаются по многим причинам, и не в последнюю очередь из-за его происхождения: ведь почетно быть 1 древнейшим богом. А доказательством этого служит отсутствие у него родителей о которых не упоминает ни один рассказчик и ни один поэт. Гесиод говорит, что сначала возник Хаос, а следом Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный, с нею Эрот... В том, что эти двое, то есть Земля и Эрот, родились после Хаоса, с Господом согласен и Акусилай. А Парменид говорит о рождающей силе, что первым из всех богов она сотворила Эрота. Таким образом, весьма многие сходятся на том, что Эрот - бог древнейший. А как древнейший бог, он явился для нас первоисточником величайших благ. Я, по крайней мере, не знаю большего блага для юноши, чем достойный влюбленный, а для влюбленного - чем достойный возлюбленный. Ведь тому, чем надлежит всегда руководствоваться людям, желающим прожить свою жизнь безупречно, никакая родня, никакие почести, никакое богатство, да и вообще ничто на свете не научит их лучше, чем любовь. Чему же она должна их учить? Стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела. Я утверждаю, что, если влюбленный совершит какой-нибудь недостойный поступок или по трусости спустит обидчику, он меньше страдает, если уличит его в этом отец, приятель или еще кто-нибудь, - только не его любимец. То же, как мы замечаем, происходит и с возлюбленным: будучи уличен в каком-нибудь неблаговидном поступке, он стыдится больше всего тех, кто его любит. И если бы неправильна, то, наоборот, безобразным. То же самое и с любовью: не всякий Эрот прекрасен н достоин похвал, а лишь тот, который побуждает прекрасно любить. Так вот, Эрот Афродиты пошлой поистине пошл и способен на что угодно; это как раз та любовь, которой любят люди ничтожные. А такие люди любят, во-первых, женщин но меньше, чем юношей; во-вторых, они любят своих любимых больше ради их тела, чем ради души, и, наконец, любят они тех, кто поглупее, заботясь только о том, чтобы добиться своего, и не задумываясь, прекрасно ли это. Вот почему они и способны на что угодно - на хорошее и на дурное в одинаковой степени. Ведь идет эта любовь как-никак от богини, которая не только гораздо моложе другой, по и по своему происхождению причастна и к женскому и к мужскому началу. Эрот же Афродиты небесной восходит к богине, которая, во-первых, причастна только к мужскому началу, но никак не к женскому, - недаром это любовь к юношам, - а во-вторых, старше и чужда преступной дерзости. Потому-то одержимые такой любовью обращаются к мужскому полу, отдавая предпочтение тому, что сильней от природы и наделено большим умом. Но и среди любителей мальчиков можно узнать тех, кем движет только такая любовь. Ибо любят они не малолетних, а тех, у кого уже обнаружился разум, а разум появляется обычно с первым пушком. Те, чья любовь началась в эту пору, готовы, мне кажется, никогда не разлучаться и жить вместо всю жизнь; такой человек не обманет юношу, воспользовавшись его неразумием, не переметнется от него, посмеявшись над ним, к другому. Надо бы даже издать закон, запрещающий любить малолетних, чтобы не уходило много сил неизвестно на что; ведь неизвестно заранее, в какую сторону пойдет духовное и телесное развитие ребенка - в дурную или хорошую. Конечно, люди достойные сами устанавливают себе такой закон, но надо бы запретить это и поклонникам пошлым, как запрещаем мы им, насколько это в наших силах, любить свободнорожденных женщин. Пошлые эти люди настолько осквернили любовь, что некоторые утверждают даже, будто уступать поклоннику предосудительно вообще. Но утверждают-то они это, глядя на поведение как раз таких людей и видя их назойливость и непорядочность, ибо любое дело, сели только оно делается непристойно и но так, как принято, не может не заслужить порицания. Обычай насчет любви, существующий в других государствах, понять нетрудно, потому что там все определено четко, а вот здешний и лакедемонский куда сложней. В Элиде, например, и в Бестии, да и везде, где нет привычки к мудреным речам, принято просто-напросто уступать поклонникам, для того, видимо, чтобы тамошним жителям - а они не мастера говорить - не тратить сил на уламывания, и никто там, ни старый, ни молодой, не усматривает ничего предосудительного в этом обычае; в Ионии же и во многих других местах, повсюду, где правят варвары, это считается предосудительным. Ведь варварам из-за их тиранического строя и в философии, и в занятиях гимнастикой видится что-то с предосудительное. Тамошним правителям, я полагаю, просто невыгодно, чтобы у их подданных рождались высокие помыслы и укреплялись содружества и союзы, чему наряду со всеми другими условиями очень способствует та любовь, о которой идет речь. На собственном опыте узнали это и здешние тираны: ведь любовь Аристогитона и окрепшая привязанность к нему Гармодия положила конец, их владычеству. Таким образом, в тех государствах, где отдаваться поклонникам считается предосудительным, это мнение установилось из-за порочности тех, кто его придерживается, то есть своекорыстных правителей и малодушных подданных; а в тех, где это просто признается прекрасным, этот порядок идет от косности тех, кто его завел. Наши обычаи много лучше, хотя, как я уже сказал, разобраться в них не так-то легко. И правда, если учесть, что, по общему мнению, лучше любить открыто, чем тайно, юношей достойных и благородных, хотя бы они были и не так хороши собой; если учесть, далее, что влюбленный встречает у всех удивительное сочувствие и ничего зазорного в его поведении никто не видит, что победа в любви - это, по общему мнению, благо, а поражение - позор; что обычай не только оправдывает, но и одобряет любые уловки домогающегося победы поклонника, даже такие, которые, если к ним прибегнуть ради любой другой цели, кроме этой, наверняка вызовут всеобщее осуждение (попробуй, например, ради денег, должности или какой-нибудь другой выгоды вести себя так, как ведут себя порою поклонники, донимающие своих возлюбленных униженными мольбами, осыпающие их клятвами, валяющиеся у их дверей и готовые выполнять такие рабские обязанности, каких не возьмет на себя последний раб, и тебе не дадут проходу ни друзья, ни враги: первые станут тебя отчитывать, стыдясь за тебя, вторые обвинят тебя в угодничестве и подлости; а.вот влюбленному все это прощают, и обычай всецело на его стороне, словно его поведение поистине безупречно), если учесть наконец - и это самое поразительное, - что, по мнению большинства, боги прощают нарушение клятвы только влюбленному, поскольку, мол, любовная клятва - это не клятва, и что, следовательно, по здешним понятиям, и боги и люди предоставляют влюбленному любые права, - если учесть все это, вполне можно заключить, что и любовь и благоволение к влюбленному в нашем государстве считаются чем-то безупречно прекрасным. Но если, с другой стороны, отцы приставляют к своим сыновьям надзирателей, чтобы те прежде всего не позволяли им беседовать с поклонниками, а сверстники и товарищи сыновей обычно корят их за такие беседы, причем старшие не пресекают и не опровергают подобные укоры как несправедливые, то, видя это, можно, наоборот, заключить, что любовные отношения считаются у нас чем-то весьма постыдным. А дело, по-моему, обстоит вот как. Тут все не так просто, ибо, как я сказал вначале, ни одно действие не бывает ни прекрасно, ни безобразно само по себе: если оно совершается прекрасно - оно прекрасно, если безобразно - оно безобразно. Безобразно, стало быть, угождать низкому человеку, и притом угождать низко, но прекрасно - и человеку достойному, и достойнейшим образом. Низок же тот пошлый поклонник, который любит тело больше, чем душу; он к тому же и непостоянен, поскольку непостоянно то, что он любит. Стоит лишь отцвести телу, а тело - то он и любил, как он «упорхнет, улетая», посрамив все свои многословные обещания. А кто любит за высокие нравственные достоинства, тот остается верен всю жизнь, потому что он привязывается к чему-то постоянному. Поклонников у нас принято хорошенько испытывать и одним угождать, а других избегать. Вот почему наш обычай требует, чтобы поклонник домогался своего возлюбленного, а тот уклонялся от его домогательств: такое состязание позволяет выяснить, к какому разряду людей принадлежат тот и другой. Поэтому считается позорным, во-первых, быстро сдаваться, не дав пройти какому-то времени, которое и вообще-то служит хорошей проверкой; во-вторых, позорно отдаваться за деньги или из-за политического влияния поклонника, независимо от того, вызвана ли эта уступчивость страхом перед нуждой или же неспособностью пренебречь благодеяниями, деньгами или политическими расчетами. Ведь такие побуждения ненадежны и преходящи, не говоря уже о том, что на их почве никогда не вырастает благородная дружба. И значит, достойным образом угождать поклоннику можно, по нашим обычаям, л И Эриксимах сказал: - Поскольку Павсаний, прекрасно начав свою речь, закончил ее не совсем удачно, я попытаюсь придать ей завершенность. Что Эрот двойствен, это, по-моему, очень верное наблюдение. Но наше искусство - искусство врачевания - показывает мне, что живет он не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и вообще во многом другом на свете - в телах любых животных, в растениях, во всем, можно сказать, сущем, ибо он бог великий, удивительный и всеобъемлющий, причастный ко всем делам людей и богов. И начну я с врачевания, чтобы нам, кстати, и почтить это искусство. Двойственный этот Эрот заключен в самой природе тела. Ведь здоровое и больное начала тела, по общему признанию, различны и непохожи, а непохожее стремится к непохожему и любит его. Следовательно, у здорового начала один Эрот, у больного - другой. И если, как только что сказал Павсаний, угождать людям достойным хорошо, а распутникам - плохо, то и в самом теле угождать началу хорошему и здоровому - в чем и состоит врачебное искусство - прекрасно и необходимо, а началу плохому и больному - позорно, безобразно, и нужно, наоборот, всячески ему противодействовать, если ты хочешь быть настоящим врачом. Ведь врачевание - это, по сути, наука о вожделениях тела к наполнению и к опорожнению, и кто умеет различать среди этих вожделении прекрасные и дурные, тот сведущий врач, а кто добивается перемены, стремясь заменить в теле одно вожделение другим, создавая нужное вожделение там, где его нет, но где оно должно быть, и удаляя оттуда ненужное, тот - великий знаток своего дела. Ведь тут требуется умение установить дружбу между самыми враждебными в теле началами и внушить им взаимную любовь. Самые же враждебные начала - это начала совершенно противоположные: холодное и горячее, горькое и сладкое, влажное и сухое и тому подобное. Благодаря своему умению внушать этим враждебным началам любовь и согласие наш предок Асклепий, как утверждают присутствующие здесь поэты, - а я им верю - и положил начало нашему искусству. Но, значит, кроме врачебного искусства, которое, как я сказал, подчинено всецело Эроту, этот бог управляет также гимнастикой и земледелием. Что касается музыки, то каждому мало-мальски наблюдательному человеку ясно, что с нею дело обстоит точно так же, и именно это, вероятно, хочет сказать Гераклит, хотя мысль его выражена не лучшим образом. Он говорит, что единое, «расходясь, само с собою сходится», примером чего служит «гармония лука и лиры». Однако очень нелепо утверждать, что гармония - это раздвоение или что она возникает из различных начал. Вероятно, мудрец просто хочет сказать, что гармония возникает из звуков, которые сначала различались по высоте, а потом благодаря музыкальному искусству друг к другу приладились. Ведь не может же возникнуть гармония только оттого, что один звук выше, а другой ниже. Гармония - это созвучие, а созвучие - это своего рода со- гласис, а из начал различных, покуда они различны между собой, согласия не получается. И опять-таки, раздваивающееся и несогласное нельзя привести в гармонию, что видно и на примере ритма, который создается согласованием расходящихся сначала замедлений и ускорений. А согласие во все это вносит музыкальное искусство, которое устанавливает, как и искусство врачебное, любовь и единодушие. Следовательно, музыкальное искусство есть знание любовных начал, касающихся строя и ритма. Впрочем, в самом строении гармонии и ритма нетрудно заметить любовное начало, и любовь здесь не двойственна. Но когда гармонию и ритм нужно передать людям, то есть либо сочинить музыку, чти называется мелопеей, либо правильно воспроизвести уже сочиненные лады и размеры, что достигается выучкой, тогда эта задача трудна и требует большого искусника. Ведь тут снова вступает в силу известное положение, что угождать следует людям умеренным, заставляя тех, кто еще не отличается умеренностью, стремиться к ней, и что любовь умеренных, которую нужно беречь, - это прекрасная, небесная любовь. Это - Эрот музы Урании. Эрот же Полигимнии пошл, и прибегать к нему, если уж дело дошло до этого, с Что способствует осуществлению желаний? Стопроцентная, непоколебимая уверенность в своем... Что будет с Землей, если ось ее сместится на 6666 км? Что будет с Землей? - задался я вопросом... Что делать, если нет взаимности? А теперь спустимся с небес на землю. Приземлились? Продолжаем разговор... Конфликты в семейной жизни. Как это изменить? Редкий брак и взаимоотношения существуют без конфликтов и напряженности. Через это проходят все... Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:
|