|
ЛЕВ КАРСАВИН - Noctes Petropolitanae
ПРЕДИСЛОВИЕ
Выпуская в свет "Noctes Petropohtanae", издатель, все-таки намного отличный от автора, позволяет себе и даже считает нужным предпослать ей несколько замечаний. Содержание этой предлагаемой вниманию просвещенных (только просвещенных и действительно просвещенных) читателей метафизики любви совершенно несвоевременно. С точки зрения господствующего и доныне мужественно хранимого русским образованным обществом мировоззрения единственным оправдывающим издателя обстоятельством может служить только его искреннее желание сохранить для потомства поучительный образец современных нам антинаучных построений и безответственных мистических исканий. И это тем более, что издатель не преувеличивает достоинств данного произведения, ни со стороны его формы, ни со стороны содержания. Автор, очевидно, старается изложить свои идеи в художественной форме. Отсюда проистекает деление на "ночи", а не на главы (он, к сожалению, не внял просьбам издателя разделить "ночи" не на параграфы, а на часы, что было бы последовательнее); отсюда же - выступающая местами диалогическая форма обращения к "Любви" и еще каким-то особам и стиль, изысканный, иногда с уклоном в ритмичность. С большим трудом удалось убедить почтенного профессора выкинуть из текста стихи, чужие, которые плохо вязались с изложением, и его собственные, которые, свидетельствуя о склонности к поэзии, не свидетельствовали о поэтическом даровании. Немалым успехом своим издатель считает уменьшение объема "ночей": автор обещал сократить их вдвое, но на самом деле сократил только на одну треть. Однако необходимо признать, что все это не сделало издаваемого сочинения художественным. Стиль производит впечатление искусственности, и, разумеется, его банальной красивости не способствуют неологизмы и славянизмы, вроде "двуединства", "единения", "приятия", чудовищного "оконечивания" и т. п. Остается внутренне не мотивированным и заглавие. При чем тут "ночи", да еще "петрополитанские"? По-видимому, и сам автор не всегда помнит о предполагаемых им для читателя ночных его "умозрениях" и "излияниях"; во второй части, увлекаясь схоластической диалектикой, он совсем о них забывает и спохватывается только в самом конце, не замечая даже того, что сам себе противоречит. Все попытки установить связь между содержанием soidisant трактата и тем либо иным характером "ночи", на взгляд издателя, явно неудачны. Автор, почему-то отвергший совет связать вторую ночь с описанием грязной оттепели, сам не пошел далее общих и шаблонных упоминаний о луне, звездах, метели и мнимоглубоких фраз о "вещем безмолвии". Читатель вправе предположить, что автор по ночам не бодрствует и пишет, а, подобно простым смертным, спит, так как о ночах рассказывать ничего особенного он не умеет, и весь его художественный арсенал сводится к метели, луне и мышам. Художественность всегда конкретна, а какой же местный колорит получается из простого упоминания о соборе. Собор есть во всяком городе, и, говоря о Петербурге, следовало бы отметить, имеется ли в виду Исаакиевский или Казанский. Погоня за художественностью и мнимой глубиной ставит иногда автора в положение просто комическое, из которого, к несчастью, никакие усилия издателя вывести его не могли (ср., например, конец 4 Пятой Ночи: "Я - не-Ты, Ты - не-я... Ты - сам я, я - сам Ты. Я и Ты и не - Ты; Ты и я и не-я"). Весьма достойно сожаления, что автор избрал такую, явно не соответствующую его способностям форму изложения, наивно недооценивая необходимость того, чтобы форма и содержание были адекватны и друг другу не мешали. В "ночах" же форма, несомненно, мешает ясному развитию и убедительному обоснованию излагаемых в них мыслей. Она позволяет чаще и больше, чем следует, апеллировать к чувству и "таинственному постижению", за которым, может быть, ничего, кроме неразделенной страсти к поэзии, и не кроется. Не достигая художественной убедительности, автор не достигает и убедительности философской, и "гибридный" характер его сочинения делает чрезвычайно трудным и неблагодарным положение критика. Если критик укажет на художественную неприемлемость схоластики, автор может сослаться на свои философские задания; если критик направит свой удар на недостаточность философской аргументации, автор может защитить себя требованиями художественности. Однако, несмотря на всю трудность положения, издатель позволяет себе сделать два-три замечания по существу. Издатель чужд догматических и богословских склонностей автора. Тем не менее он готов усматривать некоторую ценность в жизненной постановке таких проблем, как троичность: эта постановка позволяет видеть в отвлеченной догме символическое выражение некоторого реального факта, идеологическую надстройку. К сожалению, нельзя того же сказать о многих других рассуждениях, в которых автор остается чистым, далеким от конкретней жизни догматиком. Не убедительны и отвлеченно-диалектичны соображения о Софии, о связи ее с церковью, Девой Марией, о девстве Марии, ее андрогинизме и отношении ко Христу. Впрочем, издателю кажется, что упомянутые проблемы не разработаны и с диалектической их стороны: автор, по всей видимости, сам не отчетливо себе представляет взаимоотношение между разными Адамами, число которых издатель определить не решается. Во всяком случае, автору не вполне ясна проблема индивидуальности и совсем неясна проблема искупления, о котором он говорит мимоходом. Столь важная для него теория "двуединства" или "четы" с полной убедительностью не обоснована, вызывая целый ряд вопросов и недоумений, касаться которых здесь неуместно, А между тем на этой теории строится вся его метафизика. С нею, в частности, связана и оценка христианства в смысле отрицания аскетического идеала. Нисколько не защищая аскетизма, следует, во имя справедливости, указать на непреходящие ценности, раскрывающиеся именно в нем: на своеобразную прозорливость аскетов на проявляемую ими любовь к людям и миру, о чем автор говорит слишком поспешно. Большая вдумчивость избавила бы его от постановки таких нелепых и коробящих даже скептика проблем, как "почему Христос не был женат?". (Он неформулирует своей мысли в этих словах, но мы передаем ее вполне точно.) Автор колеблется между полным оправданием мира, таким, каков он есть, культом жизни и плоти, с одной стороны, и обоснованием своего романтического идеала любви - с другой. Он забывает, что в первом случае должно найтись место и аскетизму, а во втором нельзя говорить о полном приятии мира. Издатель полагает, что обо всем этом он так или иначе мог бы с автором столковаться. Ведь он, отличный от него, все же и есть сам автор, составляя с ним "двуединство". Но тогда бы нужно было, уничтожив предисловие и трактат, написать им вдвоем новое сочинение, что в нынешнее время совершенно невозможно по типографским условиям.
1921. 9 октября. Петербург.
НОЧЬ ПЕРВАЯ
1. Погас наконец - как всегда предательски-неожиданно - мертвый свет электричества, и при колеблющемся мерцании жалкого ночника в чреватой тишине собираю я чувства свои и мысли. Невыносимо тоскливо. Но как высказать себя, как выразить то поющее, что не может быть спето, ту муку, которая должна разрешиться в самообнаружении и бессильна себя обнаружить? Не знаю, найду ли слова, сумею ли внутреннею песнею речи освободить себя от непереносного томления духа... Успокой же меня, тихая Ночь, первая ночь моих излияний, молчаливая и полная дум, живая в шуме метели за окнами, в слабом писке где-то в углу бегающих мышей! Любовью полно мое сердце. И слезы благодарной радости туманят мои глаза, когда вспоминаю, Любовь, о последнем даре твоем. Уже миновало откровение, и свет, озарявший всю душу, стал незримым. А все еще ощущаю я благоухание, и кажется, будто чувствую где-то в самой глубине моей тихое прозябание того, что тогда явилось. Живет во мне тайною жизнью это мгновение и словно ждет нового, ведомого ему мига, чтобы опять озарить и зажечь всю душу мою... Или это лишь я хочу возвратить невозвратимое, но нет ни благоухания, ни таинственной жизни, ничего - кроме томления и жажды?.. Зову тебя, Любовь, и не в силах расстаться с благоуханьем твоим. Тяжелее смерти мысль о том, что ты не вернешься, что тебя во мне нет. И эта память о тебе - какая-то жизнь твоя во мне, дающая мне силы тебя искать и о тебе думать. Думаю о тебе и надеюсь, что мысль моя тебя призывает... Прости же мне это лукавство, наивную магию одинокого ребенка. Помню, стеснялось дыханье в груди, и глаза закрывал я рукой, и вздыхал от сладкой истомы, в такую же одинокую ночь, при том же колеблющемся мерцании жалкого ночника... Но не помню того, что чувствовал, ясно; не помню тебя - только бледный твой образ во мне, тихое течение, скрывшееся где-то в глубине души, словно ручеек, сочащийся во льдах глетчера... вернись же, вернись, Владычица Любовь! Владычица... - Мне ли не вспомнить твой царственный лик, твою вселенскую мощь? Ты всевластна и неодолима; ты налетела на душу мою, как сама мировая жизнь, и растворила меня в себе. Впрочем, нет - не растворила. Я, вот этот самый я, взывающий теперь к тебе и тоскующий, был рядом с тобой, хотя и в тебе. И дивился я неведомой мне дотоле силе твоей, властному и уверенному, всезнающему течению твоему; дивился и, как дитя, увидавшее невиданное, смеялся, радовался властию и могуществу твоему. Смеялся, хотя ты терзала меня, рвала, словно тонкие нити, все связывавши меня с дорогим мне и близким, бесстрастно разбивала все, чем я жил. И чувствовал я, и знал: прежняя жизнь не жизнь, а бескровный сон, истинная - в тебе и ты. В тебе открылась мне, наконец, сама жизнь и в ней - мне начертанный путь. На нем - так, казалось, - смогу я разрешить все загадки, передо мной вставшие, расцвести и просиять; если же уйдешь ты и не вернешься, мною забытая, - померкну я и потухну, и никто уже не снимет для меня печатей с последних тайн мира, смутно чуемых мною. И знал я: идти с тобою - идти на муку, стать и жертвою и палачом... но дивился тебе и смеялся, как дитя, увидевшее невиданное. Знал я, что должен идти, хотя могу и не идти; должен, ибо иначе величайший грех совершаю перед тобою и всем, что в тебе, отлучаю себя от жизни вечной. Знала и влекла ты, всевластная, но не мог не пойти я, бессильный, как вихря порывом кружимый тобою... Да мог ли? не самообольщение ли это? что я перед тобою, Владычица, немощный слабым голосом, неслышным, взывающий к тебе? Знаю, что мог, что, всевластная, ты не властна надо мною и тебе, всеединой, я в тебе противостою. Ты, Любовь, любила, но в тебе любил я, с тобою согласный и единый. И могла ли ты любить и быть без меня? Еще теперь по обледененным следам твоим в душе моей читаю я, как седой жрец по таинственным, временем истертым иероглифам, что это я любил, любил в тебе и тобой, с тобою согласный и единый. Любовь - всевластная, неодолимо влекущая стихия. Ничто не определяет извне ее, всеединую, а в себе самой она неразложимо-проста, всеедино и всецелостно себя раскрывая, живая своею свободой, тожественной ее необходимости. Но я, охваченный и влекомый ею, от нее не отделимый и не отличный, так же, как она, свободен. Не она, Любовь, любит - я люблю; не она стремит меня я стремлюсь. Это я определяю мой долг, себя самого терзаю и мучаю. Однако люблю я Любовью и что-то не мое, а вселенское раскрываю в стремлении моем. Любовь, это - я; и все же она - не я. Могу не принять ее, замкнув душу мою; могу не признать очевидного для меня закона и не делать его долгом моим. Свободно и вольно согласую себя с нею и, сливаясь с ней, уже не отличаю от себя. Не чувство мое Любовь! Откуда тогда ее властность и царственность, этот непобедимый закон, делаемый мною долгом моим? Откуда бытийность и мощь ее, охватывающая, как стихийное стремленье вселенной? Разве я открываю дивящую меня глубь доселе неведомого? Разве измышляю я долг Любви, который меня же терзает? Нет, не чувство мое Любовь, и все же она - сам я... Любовь - дар Божий; и все-таки - я должен любить, слово Любовь - во мне и мое, словно сам я - Любовь. Единоразличны Любовь и я, нераздельны и неслиянны, таинственное двуединство. 2. Давно, давно я звал тебя, Любовь, сам того не зная. И вот низошла ты в меня и преисполнила сердце мое. Но явилась ты как любовь к ней, истинного имени которой назвать не хочу и - стараюсь так думать - не смею. Без нас и тебя, Любовь, не было бы. И теперь: хочу постичь тебя - и встает передо мною во мне уже родной, но все еще незнаемый образ. Вот смотрят на меня, расширяя зрачки свои, милые глаза; и нет ничего в целом мире, кроме них. А из них, из глаз этих льется в душу что-то благоухающее; и пронизывает меня какое-то суровое и плавное движение духа любимой, объемлющее в себе и радость беззаботного смеха, и возможность безумных порывов. И сливается это иное со мной, во мне становится мною; и несет с собою куда-то в жизнь, еще мне неведомую. Где же сама Любовь? А вот она снова смотрит и льется из любимых очей - опять нет ничего в мире, кроме них - и волнует и томит мою душу. Вот в ней снова исчезает любимая, вместе со мною утопая в бездонной пучине ее. И не знаю уже: где я сам, где любимая, где Любовь. Все слилось в нераздельном единстве. Радостно, точно тростинка, клонимая ветром, согласуя себя с любимой, живущей во мне, с настоящею, которая не говорит, но вещим молчанием себя подлинную раскрывает во мне, в Любви. Свободно клонюсь, я, зная, что так надо клониться, что в этом - моя свобода и воля. Ты же во мне и я, и твое влеченье - мое. Ты во мне хочешь, мною хочешь; и я тобою хочу и - как ты. Ты усомнилась и отшатнулась, омраченная тенью могучей стихии. Но не верь, дорогая, тяжелым, обманчивым снам. Не летает над нами большая птица с мягкими душными крыльями, не грозит чем-то давним, как мир, неизбежным, как судьба. Просто приснился тебе страшный сон; и полог детской твоей кроватки показался тебе мягкими крыльями, а отблеск света лампады на медной перекладине - горящими глазами неведомой птицы. Отгони же детский свой сон! Мы не дети уже. Мы свободны и сильны - солнце Любви колеблет трепещущие тени Ночи. Слышу гармонию души твоей. Но гармония эта - сам закон Любви, в тебе ставший слышимым и живым, закон вселенной, мне в тебе наконец открытый. И, может быть, лучше знаю и вижу тебя, чем сама ты видишь и знаешь. Таинственно сопрягаются смутные грезы твои с моими прозрениями в тебе истинной; открыто мне все таинством дивным Любви. Я срываю печати и снимаю заклятья, рассеиваю волшбу и чары безумных отцов. Как дым, змеясь в извивах твоей души, рабски следуя за ними, сам их творю. И как же я не свободен, когда каждый зов твой ждет моего отклика и каждый отклик на мой зов отвечает? Нет ни одного твоего движения без моего; ни моего без твоего нет. Мы вместе свободно и соравно раскрываем друг друга, не друг друга даже, а - наше двуединое я; дивимся благоуханно расцветающему в нас миру, смеясь и считая перлы, что выбрасывает нам потрясенный до предела бездонности своей океан нашей любви. Благословенна ты, Любовь, нисшедшая в меня, в нас, ставшая нами, ибо я, тебя алкавший и жаждавший, тебя свободно приял и тобою люблю! Благословенна и ты, предназначенная мне моя избранница, ибо ты - любовь моя, сама Любовь, проникшая в меня! Там, в сокровенных недрах Любви уже совершен союз наш, уже одно мы... Еще живы во мне эти краткие, но казавшиеся вечностью мгновения. Мы сидели друг против друга и о чем-то говорили, осторожно касаясь словами и взорами еще не высказанной нашей любви. И чувствовал я, как чувствую и теперь, что незримо касались и входили одна в другую наши души, сливались воедино уверенно и свободно, крепко, навсегда смыкали золотую цепь. И не слышала ли ты, не слышишь ли торжествующего гимна? Это мы его поем, переплетая наши голоса; это мы смеемся, не зная, кто поет: ты или я. Да мы ли поем? Отчего же тогда гимн наш разносится по всем миру, отчего в нем поет всеединство. Отчего, скажи мне, из глаз наших исторгается свет Любви и так радует других? Вот улыбнулся старик, согретый теплом твоей улыбки, а там засмеялся, посмотрев на нас, ребенок. Вот сама скорбь, рождаемая нами, внутренне озарилась и стала тише, точно постигая тайну Любви. Скоро, скоро растает снежная пелена, и где-то уже набухают почки, питаемые кровью нашей любви. 3. Немного любивших, нашедших себя в другом, возлюбленных самою Любовью. Немногие, даже полюбив, опознали свою любовь; и живут они, словно в полумраке пещеры, обманываясь скользящими по стенам ее тенями. Ему однажды явилась Любовь, посияла на миг и скрылась. Как будто уже нет ее, нет совсем, а он нудит себя любить, хочет воскресить умершую, боится поверить в смерть бессмертной. Смеются над ним и твердят ему: "Не вернуть прошлого. Зачем же обманывать себя, зачем внушать уже несуществующее? Любовь не в нашей власти, пришелица незваная, гостья непоседливая". Но прав он: он заставляет себя любить ту, которую любил в минуту озаренья, избранницу единственную свою. Он чувствует, что должен и хочет любить, хотя и не знает "почему". И не знает он "почему" только в ограниченности разумной жизни своей, не в истинном своем бытии. Долгое и - казалось бы - лживое стремление любить на самом деле только слабый отблеск истинной любви в хаосе разумности. Он убил свою жену, чтобы жениться на милой. Теперь мучается и проклинает свою любовь как бесовское наважденье; проклинает и все-таки любит. Жалкий и бессильный глупец, не поверивший силе Всесильной! Не смог он принять Пришелицу и силой победить свои и чужие муки; не понял ли, что Любовь все выносит и преображает само страданье, раскрывая истинный смысл его. Посмотрите еще на бедную Татьяну Гремину, безропотно тоскующую по Онегину, наивно-невинную в прелюбодеянии своем; вспомни, как дрогнули ресницы Лизы, когда она, уже черница, проходила мимо Лаврецкого... Милые и нежные подруги, зачем не поняли вы долга Любви? А она, благостная, и вас, изменивших ей, осенила светлым крылом своим и до гробовой доски не оставила вас сладкою своею тоскою. Не вслушались вы в безмолвные речи ее, не принесла она в вас своего плода. И опали вы, не узнав расцвета; и вялый запах засохших в комнате роз говорит о том, что должно было быть, но ничего не было. 4. Шумит метель за окнами, скользит по стеклам, воет в печной трубе. Но тихая молчаливо говорит Любовь в моей комнате при колеблющемся мерцании жалкого ночника. И ясна и ощутительна мне сокровенная ее жизнь, твоя и моя, триединая. Любовь - это я и она, моя любимая, и это большее, чем мы: сама Вселенная Жизнь, нисшедшая в нас, объединившая нас и единая с нами. Она подьемлется из пены морской, поддерживаемая переплетающими с ее руками свои, склоненными к ней и друг к другу девами - это души наши. Закинув назад голову и влажные волосы, она вдыхает соленый воздух моря и греет на солнце открытое лицо. Она встает, еще одетая и полузакрытая, словно стыдливая, но уже властная и гордая, Владычица мира. Как царственно сбегает на правую грудь и двоится прядь волос; как, пробиваясь сквозь них, кончик уха пересмеивается с надменным очерком рта! Любовь, это - я и ты, от нее неотдельные. И ты являешь мне Любовь, и я Любовью тебя во мне и себя в тебе раскрываю. Ведь сильнее я и богаче, чем прежде. Что такое я прежний и слабый, когда теперь поли и всемогущ, как Любовь? Я - ты, но в тебе только себя и нахожу, от тебя не отдельный. Исчезает мое одинокое я; но так, что, подобно Пеннорожденной, восстает во всей полноте своей, то есть в исконном единстве своем с любимой и Любовью. В Любви теряется жалкая наша свобода; но так, что, сливаясь с необходимостью, становится истинной и полной, не стесненной ничем, ибо даже Бесконечное ее не стесняет она едина, с Бесконечным, живым в Любви. Дарует мне жизнь Любовь, а с жизнью и знание, знание живое, достоверное единством своим. И раскрывается во мне великая тайна Всеединства, в котором все нераздельно едино, а в то же время отлична от всех и бесконечно ценна и моя, и твоя, и всякая личность, неповторимая и всеми повторяемая. И пока существует Любовь - а может ли умереть Бессмертная? - любим мы, т. е. взаимноотличны; и пока существует она - в ней мы едины. Любовь возвращает мне в тебе что-то исконно мое, давно утраченное мною, сращивает разорванное и дает мне тебя, любимая, ту, что - неведомо почему - смеется при встречах со мною и говорит больше, чем можно сказать, не говоря ни слова. И я постигаю иначе мне недоступное, ранее неведомое, дивясь без конца прозреньям моим. Любовь умудряет нездешнею мудростью, связуя в единстве своем. Часто не верим мы голосу ее, уже невольно улыбаясь тому, кого полюбим, уже волнуемые вещими снами... Вспоминаю волну горячего чувства, вдруг залившего душу при встрече случайной с тобой. Не понимал я его тогда; теперь же знаю: это была любовь. И не ты ли, еще незнаемая, звала меня в тихой и сладкой тоске, непонятно сжимавшей мне сердце, когда сидел я один там у San Miniato, а из города слышен был мягкий и четкий звон Ave Maria? Легко и радостно читать в любимой душе. Только верь глазам своим, только смотри в милые очи. Вот вдали от тебя открываю в себе новые, неведомые дотоле мне чувства; а потом узнаю, что не мои, но твои это чувства были. Мы в ином, чудесном мире живем, где все необычно, где из темных глубин подъемлются чудные тайны. Не будем же сомневаться в познающей силе Любви: она и есть само Познание. Только трудно выделить и определить познаваемое ею; нет понятий и слов: каждое выражает бесконечно меньше того, что хотим мы сказать. Оттого-то и выдумываем мы все новые и новые имена друг для друга, нагромождаем бессмысленные и пустые для всех слова. Оттого-то любящий и искажает звуки смешным для всех, кроме любимой, шепотом; оттого, в бессилии выразить идеальное, называете пошлыми или грубыми, нарочито грубыми именами. Неуловимое и невыразимое в словах познается любовью. И в минуту последнего и полного слияния низвергает Любовь в темную, страшную и влекущую, разверзающую бездонность свою пучину забытья и ведения, где теряется от личность, где обретается единство. Рождаемое лишь отраженье, лишь сон двуединства, в изменчивости своей повторяющий действительность. Действительность глубже и жизненней. В ней угасают противоречия и открывается несказуемая истина. Доверившись своей любви, чутко уловив единственный, неповторимый миг, любящий насилием ответил на мольбу о нем, словами не сказанную, и в насилии стал жертвой. Обладая любимой, он лишь познал и выполнил волю ее быть обладаемой. Обладаемая, она обладала и познала, приняв в себя любимого. Здесь, в плотском этом слиянье завершается глубокое и полное взаимопроникновение нашедших друг друга душ, в нем едины душевность с телесностью, созидается новое истинное тело во Христа и во Церковь, повторяется воплощение Логоса в Невесте Его. 5. Смотри: она его любит и считает умным и красивым. А мы видим - глуп он и безобразен... Нет, ничего мы не видим: видит она. Любовью угадала, узнала она его ум, нам, равнодушным и холодным, неведомый; любовью узрела его подлинную красу, нами не замеченную... Мать ласкает золотушного ребенка, глядит на него и не наглядится. Безобразен он на наш взгляд - с гнилыми зубешками, с кривыми ножонками. Но все-таки права мать, не мы. Она прозрела и познала сокровенное от всех, драгоценнейшее, потому что умеет любить. Мы же не любя и не познаем, скользим равнодушным взглядом по внешности. Мы судим по наружности, по одежде; не всматриваясь, ограничиваем человека внешними проявлениями его красы и ума, не познаем его умопостигаемую, истинную, единственную во всем мире личность; не понимаем, что здесь на земле, в "гране неподобия" не может она выразиться иначе. Говорят про "ошибки Любви". Но разве это Любовь ошибается? - Нет, ошибаемся мы, когда торопимся любить, еще не любя и Любви не зная. Живя шаблонами, но смутно чуя великий смысл Любви, мы спешим повторять чужие слова - ведь они говорят нам о нашем внутреннем! - поступать так, как поступают те, кто любит. Мы думаем, что любим, а на самом деле обманываем себя и других. Но приходит час жестокой расплаты и узнаем мы: чем легкомысленно играли, что безрассудно тратили. Но и тут Любовь милосердна, - она дарила нам мгновенья познания, приоткрывала пелену своих тайн. Может быть, она еще укажет тебе твоего избранника и ценою тяжких мук даст познать его, а в нем и себя. 6. Все в любимой одинаково дорого, во всем сияет ее особенная, только в ней зримая красота, отраженная в самих ее недостатках. Знаю я, что это родимое пятно "портит" лицо любимой; но не мог бы отказаться от него. Да и как отказаться, если, устранив его, устранить что-то бесконечно ценное, такое, что в нем только и могло выразиться? хочу и буду страдать недостатками любимой, но никогда не соглашусь на то, чтобы они бесследно исчезли, чтобы их просто не было. Во всяком недостатке есть что-то неповторимо-индивидуальное, неотъемлемое от любимой. Не на уничтожение, а на преображение, на раскрытие в недостаточном подлинного должны быть направлены все усилия того, кто любит и кто, любя, постигает истинную личность любимой. Коснувшись вечного, безобразного хаоса, он подъемлется из него в единстве с любимой, двуединою волей и силой Любви творит ее, образует, осуществляет познанную им цель Всеединой Жизни. Не уничтожает он - уничтожает Время, а он живет вечностью Любви, - не искажает образ любимой. Если истинно и правдиво он любит, он, познав неповторимое любимой своей, стремится завершить его в ней за пределами того, что достигнуто уже ее одинокою волей. В недостатке раскрывается ему идеальный момент этого недостатка, то, чем он должен быть. Но послушно и свободно меняется душа, пронизанная силой и ритмом Любви; противится грубое, косное тело. Однако не в каждом из мигов отдельных текущего времени, а во всех их, в единстве всего их потока целостное бытие самого тела, являющее сущность свою в минуту и вечность мига слиянья. Во всеединстве тела любимой неповторимо отражена Вселенская Красота, живая и в каждом миге лишь чрез связь его со всеединством. Не утверждением мигов мгновенных, а вечностью, объемлющей их, полна краса тела земного, уже всеединого, уже нетленного в преодоленности времени. И нет Вселенской Красы без него, без твоего тела, как нет ее и без тел других, ибо она во всеединстве телесности... На зеленом лугу юные девы смотрятся в зеркало светлого пруда, отражающего безмолвную над ним Афродиту. И каждая видит себя, но - себя в водоеме, вместившем лик богини. Так в телесности любимой моей, в теле ее всеедином, еще не зримом, но смутно знаемом мною и созидаемом нами, так в каждом явлении этого тела выражается и должен быть выражен нами вполне особый лик Красы Многоликой. Но не полон он, не усовершенен и до конца не понятен, пока отъединен и оторван от прочих бесчисленных ликов многоединой Красы, пока не отражены водоемом ее молодые подруги. Не полон он, пока не вместил он всей Красоты многоцветного мира. И вот собираю я жадно сокровища мира: золото и самоцветные камни, парчу и прозрачные тонкие ткани, чтобы ими украсить любимый мне облик: и стан и лицо. В цветах многоцветных, в сиянии и блеске созданий искусства прекраснее, лучше она. Не "украшают" они ее, но в единстве со всем мирозданьем, в свете яркого солнца и бледных лучах луны понятнее мне и другим, полнее раскрыта ее красота. В любви к тебе глубже и правдивее постигаю я мир, целостней и полнее; проникаюся "счастьем легко дрожащих трав"; и бесконечно много рассказывает мне всякая неприметная былинка. Со мною действительно говорят звезды и волны; мне действительно нашептывает таинственные свои речи лес; и в каждой мелкой капельке теплого весеннего дождя твое лицо мне смеется. И слышны нам двоим и радость и печаль мировой души в томимой Любовью природе и в нас. 7. Помню, в ту ночь, когда жгла и кружила меня Любовь, я сам, слабый и колеблющийся, смотрел словно со стороны, дивясь неведомому ранее чувству, страдая и смеясь. Точно что-то вселенское во мне совершалось, а я стоял и смотрел. Помню, потом рассуждал я, искал исчезнувшее и... не находил. И мучительно было мне и пусто оттого, что не мог я вернуть вихрем пронесшегося; и не верилось и хотелось верить. И страшным казалось потухание пылавшего - длинная и серая чреда дней и годов. И думал я уже о себе самом, о своем счастье, хотя и знал: не в нем смысл просиявшей в тихом и быстром течении ночи Любви. Вспоминаю еще, как с отчаянием утопающего везде искал, за что бы схватиться, ловил мимолетные надежды и призывал Любовь. Я любил, но любил по-иному: бледнее, больше для себя одинокого. И стыдно мне было мало любить и страшно. И невозможным казалось во имя этой любви идти вперед на горе себе и, может, другим... Но странно... даже когда совсем бледнела, когда почти потухала Любовь, помнил я свое решение в ту ночь, чувствовал, что должен быть верным сказанному мною тогда, верным себе. Много сомнений и дум роилось в душе; и неутомимо сплетал я бесконечную сеть силлогизмов, строил смешные, наивные планы. Но встречал я ее, и начинало трепетать и сладостно томиться нерассудное сердце; и смеялись мои глаза, ответствуя смеху очей любимых; и быстро, словно карточные домики, падали мои планы от легкой улыбки милой. Но знал я и знаю: в глубине каждого из них живет что-то настоящее, всплывающее, но не раскрывающее себя, а в этом настоящем живу и творю мою жизнь истинный я. Единый, я двойствен: живу и в Истине и в эмпирии. Я истинный объемлю всю мою эмпирию, пронизываю каждый миг ее и ее превышаю. В истинности моей, живой лишь Любовью, неотделим я от любимой моей и от Любви-Истины, в ней, с нею и ею себя и любимую созидая как двуединство. Здесь все живет и созидается во мне, всемогущем Любовью, - или сам я живу во всем и все созидаю, как безмерно-могучая и гармоничная Жизнь-Любовь. Здесь все мне ясно, все пути неоспоримы и уже свершены. Но все свершено так, что Любовь чрез мое истинное я уже пронизала и объединила, и подняла в себя всю мою эмпирию. Однако эмпирия моя в отъединенности своей, в мнимой своей учаственности сама еще не подъялась до истинности моей, и только молнии прозрений временами озаряют ее тяжелую мглу. В моем эмпирическом я не явлена миру Любовь во всей неизменности ее красы; не сбросила последних покровов своих встающая из пены соленого моря Богиня. Ниспал я в эмпирию, и, в отрыве от "я" любимой моей, от триединства Любви, утратил свою мощь и достоверность моего ведения. И бледным отображением предстоит мне эмпирическому единство мое с любимой и Любовью, триединство наше; иногда готово оно вымыслом показаться. Не знаю уже я, а лишь вспоминаю смутно, что в каждом действии моем вместе и едино со мною действуют любимая моя и Любовь. Отрываясь в эмпирии от единства с ними, я сам уже не Любовь. Противостоят мне Любовь и любимая, противостоят друг другу внутри меня чувства и мысли мои. Я как бы разлагаюсь, разрываю себя на бесчисленное множество мигов, продолжая свое умирание, тление, начатое отрывом от любимой моей и Любви. Кем же, кем, скажи мне, Любовь, обречен я и проклят, обречен на разорванность эту? И нужна ли земная жизнь моя или должен бежать я от сияющих очей любимой, от нежной улыбки ее? "Нужна и необходима и жизнь земная твоя, ибо в истинности и в ней моя полнота, без нее же лишь грезой прекрасной, красой нерожденной пребудет и всетриединство мое. Но не должен ты разрывать единство свое и противопоставлять разъединенные миги, должен утверждать всякий миг в единстве его со всеми другими, не отвергая ни одного, должен частично осуществлять частичное, т. е. осуществлять целое. Смотри в сияющие очи, смотри на улыбку милых уст - в них я тебе улыбаюсь, - но не забывай ничего: ни слез, ни страданий. Зачем нетерпеливо стремиться, замедляя время; зачем принуждать себя к вере, будто эти слова твои выражают всю Истину? - Завтра найдешь ты другие, и они тебе явят иной лик Единой, столь же правдивый и нудный. Зачем искать всеединое в частном? - Утверждай всеединое во всем, но - как всеединое, не - как отвлеченное, мертвое единство; утверждай и частное, но - как частное, в самом всеединстве. Помни, что ты небожитель, что покоишься ты на лоне моем! Не могу, бессильный, изменчивый! "Не можешь? Где же тогда твоя любовь? Где воссиявшее небо мое триединство? Ты забыл о нем. - Жди нового моего прихода: тогда увидишь, не вспомнишь". Но что же до той поры - и вернешься ли ты? - молчать я должен, коснеть в бездействии духа? Неужели не должен я мыслить, а должен стенать в ожидании и муке? "Глупое дитя! Оставила я тебе благоуханье мое. Помни о триединстве твоей любви; не забывай о нем ни на миг. Твори твою жизнь, как умеешь; но не теряй чувства целостности ее во всяком деле твоем. Не спеши. Умей ждать и слушать тихие речи мои. Собирая себя, всего себя влагай в каждый миг бытия твоего. Не отчаивайся, сам обрекающий себя на ущербление жизни в пространстве и времени, слабостью своей низводящий в них дивный порядок моей. Час твой придет, и тогда все ты исполнишь, сомкнув звенья твоей жизни в одну золотую цепь любви. Может быть, это случится завтра, может быть, - ждет тебя длинная череда лет. Выбирай сам и не думай о проклятье. Ты сам себя проклинаешь, глупый ребенок, забывший тихую песнь Матери Любви". Любовь, Любовь, слышу снова речи твои! Снова из бездны души подъемлется благоухание твое! Снова вздымаются волны твои, немолчную песнь начиная. Громче и громче звучит и несется она... А метель затихла. Близится конец безмолвно вещающей Ночи. Не светлеют ли окна?.. Откуда несется благовест: из соседнего храма или из радостью полного сердца моего?.. Ты ли это, Любовь, ты ли снова со мною и снова несешь мне образ любимой, снопами лучей исторгаясь из милых глаз?.. Колеблясь, меркнет жалкий ночник - все ярче сияют любимые очи, излучая Любовь. Тихо уходит безмолвная ночь. В звуках колокола светлеет мир.
НОЧЬ ВТОРАЯ
1. Любовь - вселенская сила
Отчетливо встает предо мною физиономия Федора Павловича Карамазова: маленькие наглые глазки, жирные мешочки под ними, брызжущие слюной пухлые губы с остатками гнилых зубов за ними, тонкий нос с горбом, нос хищной птицы и похожий на кошелек кадык, - "настоящая физиономия римского патриция времен упадка". Почти слышится его "дрожащий полушепот, льстивый и лживый..." "Деточки, поросяточки вы маленькие, для меня даже во всю мою жизнь не было безобразной женщины, вот мое правило... По моему правилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, черт возьми, интересное, чего ни у которой другой не найдешь - только надобно уметь находить, вот где штука! Это талант! Для меня мовешек не существовало уже одно то, что она женщина, уж это одно - половина всего... Даже вьельфильки... и в тех иногда отыщешь такое, что только диву даешься на прочих дураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили!" Есть в этих словах что-то знакомое, влекущее не только похотливость, зовущее погрузиться в себя... Так хочется бередить больную рану, и с болью сплетается какое-то наслаждение... Чем-то глубоко проницающим в природу Любви и в меня самого веет от клейких слов и наглого хихиканья. Еще вчера так ясно было мне, что Любовь узревает красоту в безобразном; сегодня Федор Павлович, правда - по-своему и мелко-похотливо, но, может быть, ярче повторяет почти те же слова. Да разве Федор Павлович любит, разве он способен любить? Он видит то, чего не видят другие, улавливает неповторимо-индивидуальное. Ценитель "грубой женской красоты" до безумия увлекается матерью Алеши, ее невинностью. Пускай ему хотелось осквернить ее чистоту. Он ее понимал и чувствовал, острее и глубже, чем иной "благородный" и непохотливый человек. Сама жажда осквернить понятна лишь на почве острого ощущения того, что оскверняется. И восприятие чистоты (т. е. сама чистота) должно было находиться в сознании Федора Павловича, в известном отношении быть им самим. Он познавал чистоту Алешиной матери, т. е. стремился к ней и любил ее: иначе бы и не познавал. Ощущая в себе сияние чистоты, он ощущал несоответствие между нею и темным своим эмпирическим я и знал, что она выше его. И попирая ее, он знал, что попирает лучшее и святое, влекущее его к себе и любимое. Федора Павловича не только "тешит", а до боли услаждает "рассыпчатый" смешок его "кликуши", "звонкий, не громкий, особенный". Он знает, что так у нее всегда болезнь начинается, что завтра же она кликушей выкликать начнет и что смешок этот теперешний, маленький, никакого восторга не означает, ну да ведь хоть и обман да восторг! Ему, значит, понятен и желанен восторг: о
Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:
|