Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







В Америке: письма эмигрантов





После французов и англичан обратимся к американцам той же или несколько более поздней эпохи. Американские историки уже начали изучать отношение к смерти в прошлом своей страны, и эти исследования представляют большой интерес не только для истории США. Они основываются на обширном документальном материале, которого в Европе или вовсе не было, или он исчез: письма эмигрантов или перемещенных лиц, бедных, скромного происхождения, но грамотных, которые пишут с ошибками и без запятых родственникам в Старый Свет о рождениях, браках и смертях в своих семьях.

Подобно тому как историки, занимающиеся Поздним Средневековьем, были поражены богатством иконографии macabre, Льюис О.Сом, изучавший эту переписку, удивился количеству рассказов о смертях в этих письмах. Он пришел к выводу, что в системе чувств американцев первой половины XIX в. доминировала смерть. Однако, хотя смерть действительно играла такую роль, и мы знаем это по другим источникам, письма свидетельствуют, напротив, о сохранении в подвижном американском населении той эпохи весьма древнего, тысячелетнего чувства близости со смертью, свойственного и язычникам, и христианам, и католикам, и протестантам, на всем латинском Западе. Это именно то чувство, которое я назвал здесь «смерть прирученная».

Если и был у американцев новый элемент, то это тот факт, что смерть была в Америке «письменной», а не «устной». Это было, несомненно, следствием динамизма американского населения, смещавшегося на Дикий Запад, что заставляло людей общаться на расстоянии. Дети покидали родителей, муж уезжал от жены, братья и сестры расставались на всю жизнь и знали, что уже не увидятся. Связи поддерживались благодаря почте. Но с этой оговоркой, касающейся большой роли письменности, в отношении американцев к смерти, выраженном в их письмах, нет ничего, что не было бы старым и традиционным, ничего, в чем проявились бы новаторские влияния XIX в. Это относится и к прослеживаемому в письмах равнодушию к новорожденным и маленьким детям (общая черта всех традиционных обществ!), и к обыкновению добавлять к любым предположениям на будущее формулу неуверенности: «если буду жив», «если Бог даст жизни». В этих осторожных уточнениях сквозит признание близости смерти, этого старого спутника жизни.



Л.О.Сом замечает, что наиболее сильные и акцентированные моменты в этих письмах связаны с постелью умирающего больше, чем с погребением. Но эти death bed scenes не составляют какой-либо особенности американского менталитета, а воскрешают в нашей памяти «больных на смертном одре», упоминаемых в европейских завещаниях, напоминают о комнатах в деревенских жилищах, наполненных односельчанами умирающего — вопреки протестам врачей-гигиенистов XVIII в., — или о толпе родных и друзей, собравшихся вокруг смертного одра, в трактатах об искусстве благой кончины. Только в XIX в. к традиционной роли, которую в ритуальном спектакле смерти играла постель умирающего, добавится новая роль — роль могилы и кладбища. Удивительно ли, что американские пионеры, направлявшиеся все дальше на Запад, больше всего страшились умереть в одиночестве, а ведь это все тот же многовековой страх европейцев перед mors repentina, смертью внезапной, к которой не успеваешь подготовиться! Смерть в окружении близких давала удовлетворение, но и присутствовать при чьем-либо смертном часе было «привилегией» — именно так это и называлось. Другой привилегией было первым оповестить больного о приближающемся конце, при этом не подыскивая смягчающих, осторожных выражений, столь свойственных нашему времени. Если умирающий понимал и принимал это предупреждение, он считался sensible, здравомыслящим, в противном случае его поведение оценивали как very stupid, очень глупое.

От умирающего ждали, что он умрет хорошо, как подобает, «кротко» (to expire mild-eyed): смерть оставалась спектаклем, в котором умирающий был режиссером-постановщиком и который мог выйти удачным или провалиться. Вот сын пишет с чудовищными ошибками матери, чтобы узнать подробности о кончине «дорогого старого папочки». Не имев привилегии присутствовать при этом, он хочет знать, как это все прошло и как старик сыграл свою роль: примирился ли он с неизбежным и что сказал окружающим.

Такое понимание смерти традиционно. Однако именно здесь, в народной среде, у одра умирающего все заметнее становится та же романтическая драматизация, которую мы уже наблюдали в семьях де Ла Ферронэ, де Гайке во Франции и Бронте в Англии. Интересно проследить по американским документам переход от традиционной смерти «больного на смертном одре» к triumph death, к смертиторжеству — неотъемлемой примете романтизма.

Одна дама из Огайо рассказывает своему корреспонденту, жившему в штате Коннектикут, о смерти его бабушки: старая дама хотя и проявила интерес (interest) к Иисусу Христу, но ее религиозный энтузиазм показался присутствовавшим недостаточно сильным, так что полного удовлетворения у них сцена кончины не вызвала. «Это все, чего мы могли ожидать, и почти все, чего мы желали». Конечно, для присутствующих было бы лучше, «если бы ее уход был как бы более восторженным и торжествующим (more extatic and triumphant)». Вот наивно выраженное различие между смертью традиционной и смертью-торжеством. Это письмо напоминает одну реплику Оноре де Бальзака, посетившего со своим врачом дом только что умершего крестьянина. Тело выставлено на соломенной подстилке на всеобщее обозрение, как того требовал давний обычай, кто-то плачет, кто-то сетует, кто-то восхваляет покойного, но Бальзаку все это кажется недостаточным: он ожидал изъявления скорби более патетического. «Видите, — сказал он, — здесь смерть воспринимается как нечто предвиденное, что не останавливает жизни семей». Напротив, экзальтированная романтическая смерть требует, чтобы чувства живых, а не условности обычая прервали трудовую и семейную жизнь близких умершего.

Итак, сходное сожаление, сходное влечение к триумфальной, торжествующей смерти и у недавних иммигрантов в Новом Свете, и у романтического писателя во Франции. С ростом образования и распространением искусства писать письма начинает распространяться в менталитете американцев и эта романтическая модель смерти.

Человек из Индианы сообщает своему брату в 1838 г. о кончине их матери. Это прекрасная смерть. «Я очень счастлив тебе объявить, что она покинула этот мир в торжестве веры. В ее последние минуты Джесси и я пели некоторые из ее любимых псалмов, а она била в ладоши и возносила славу Богу, и она сохраняла сознание до последнего вздоха». Именно в то время оставаться в ясном сознании до самой смерти начало рассматриваться как привилегия, даруемая далеко не каждому умирающему. «Нам всем доставило большое удовольствие видеть ее счастливой». Вот она, американская народная версия смерти на манер де Ла Ферронэ.

А что думали эти скромные авторы писем о потустороннем мире? Л.О.Сом отмечает с удивлением «почти тотальное отсутствие явно выраженных ссылок на воздаяние в мире ином…». Люди умирали «счастливыми», «в торжестве веры», но они мало говорили о том, куда они уходят, и даже вообще не упоминали о том, что они уходят куда-то. Это способно поразить сегодняшнего христианина или наблюдателя, смешивающего христианство с той его формой, какую оно приняло после протестантских и католических реформ XVI–XVII вв. Но для нас здесь нет ничего удивительного. В традиционном менталитете неопределенность состояния, следующего за смертью, и неясность насчет того, где пребывают умершие, — вещи самые естественные и банальные. «Бедный Джон, — пишет его сестра в 1844 г., — он уже не мог больше с нами разговаривать. Если бы он мог, он сказал бы, что уходит туда, где отдыхают христиане». Все та же идея requies, смерти-покоя! Лучший мир — это тот, где прекращаются земные треволнения, где душа обретает мир и спокойствие. Старое, очень старое представление в еще совсем молодой Америке.

Тем временем в среде образованной американской буржуазии, той, которая читает и пишет книги, впрочем без всяких литературных претензий, утверждается та же романтическая чувствительность, что господствовала в семьях де Ла Ферронэ и Бронте, у Ламартина и Гюго. Эта чувствительность несла с собой и новое представление о посмертном существовании, реалистическое и переносящее в потусторонний мир чувства и привязанности земной жизни.

Теперь сменим источники. В том же коллективном сборнике исследований об отношении к смерти в истории Америки, где вышла работа Л.О.Сома, другой американский историк, Энн Дуглас, проанализировала книги утешения, изданные в США в XIX в. Это были книги, написанные по случаю смерти близкого и дорогого существа, чаще всего ребенка. Авторы — или духовные лица, или женщины. Роль женщин здесь стоит отметить особо, то была важная общая черта эпохи: потеряв юридическую власть и экономическое влияние, женщины XIX в. определяли систему чувств своего времени.

Утешительное послание — жанр классический, распространенный и в античности, и в эпоху Возрождения, и в XVII в., родственный элегиям и эпитафиям. В Америке XIX в. этот жанр, некогда очень личный, конфиденциальный, превратился в массовое чтение, но при этом характер используемых аргументов, тон и стиль полностью изменились. Приведем несколько характерных заглавий: «Агнес и ключ к ее маленькому гробику» (1837), «Восхождение к небесам» (1869), «Наши дети на небесах» (1870), «Опустевшая кроватка» (1873). Авторы этих книг, без всякого сомнения, одержимы мыслью о смерти и ее мрачными образами.

Э.Дуглас цитирует Оливера Пибоди, автора биографии или, скорее, жития своего отца-пастора, скончавшегося в 1849 г. Смерть его также — прекрасная смерть, напоминающая романтические рассказы: в последние годы жизни пастор, как казалось, уже «пребывал на рубежах Вечности, всецело готовый туда явиться. Ему было ниспослано, прежде чем он туда войдет, показать тем, кого он любил, путь, ведущий к Блаженству». Идея святости умирающего ассоциируется здесь с его поведением перед лицом смерти и степенью его экзальтации в его смертный час.

Миссис Сайгурни в книге «Маргарет и Генриэтта, две милые сестры» (1832) описывает, как умирала Маргарет, и ее последние слова: «Я люблю всех». Те же слова, исполненные банального благочестия, произнесет в свой смертный час и сама миссис Сайгурни, 20-летняя школьная учительница. Привыкшая жить с мыслью о собственной смерти, она без конца о ней говорила. Своих учеников она призывала непременно явиться в будущем на некую встречу, даже если «голос, который вы сейчас слышите, умолк, если уста, молившиеся, чтобы вы были счастливы, закрыты прахом земным». Она и ее героини напоминают другую юную даму той же эпохи, мисс Грэнджерфорд, описанную Марком Твеном в «Приключениях Гекльберри Финна». В пятнадцать лет она также не думает ни о чем, кроме смерти. Она одарена способностями к живописи и к поэзии: среди ее написанных пастелью «картинок», как говорит Гекльберри, одна изображает женщину в черном, склонившуюся в меланхолии над могильным памятником в тени плакучей ивы, держа в руке платок для утирания слез. Подпись гласила: «Ах, неужели я больше тебя не увижу!» Это обычная для того времени mourning picture, «траурная картина», каких тогда было много, написанных маслом или пастелью; иногда это была гравюра, иногда вышивка. Они не предназначались ни для церкви, ни для кладбища, а оставались дома, поддерживая память об усопшем.

Гекльберри продолжает: «Все очень жалели, что она умерла, потому что она могла бы написать еще больше этих картин, и по тем, что остались, всякий мог видеть, какая это была потеря. А по-моему, с таким настроем ей было лучше на дне могилы. Перед смертью она работала над одной картиной — самой большой из всех, — и по утрам, и по вечерам она молилась, чтобы ей было даровано не умереть, пока не закончит ее. Но ей не повезло. На этой картинке молодая женщина в длинной белой рубашке собиралась броситься с моста; волосы у нее были распущены, она глядела на луну, по щекам ее текли слезы; две руки она сложила на груди, две протянула перед собой, а еще две простирала к луне. Художница хотела сначала посмотреть, что будет лучше, а потом стереть лишние руки». Увы, ей уже не хватило времени сделать свой выбор, и ее последнее произведение так и осталось: «У молодой женщины на этой картинке довольно приятное лицо, только рук уж очень много, и от этого она, по-моему, смахивает на паука».

Покойная мисс Грэнджерфорд была, кроме того, поэтом и, подобно французским аристократам де Ла Ферронэ, вела дневник, куда «наклеивала вырезанные из «Пресвитерианской газеты» объявления о похоронах, заметки о несчастных случаях и болезнях и сама сочиняла про это стихи». «Стоило кому-нибудь умереть, будь это мужчина, женщина или ребенок, покойник еще и остыть не успеет, а она уже тут как тут со своими стихами». Марк Твен помещает здесь «Оду на кончину Стивена Даулинга Ботса», который был сражен не корью, и не свинкой, и не несчастной любовью: К судьбе несчастного Вотса Склоните печальный слух: Свалившись на дно колодца, К небесам воспарил его дух.

Достали его, откачали, Но уже поздно было: Туда, где нет печали, Душа его воспарила.

Созданная ироническим воображением Марка Твена, дочь полковника Грэнджерфорда кажется реальнее самой реальности, несмотря на изрядную долю насмешки, или как раз благодаря ей.

Очарование смерти было лишь одной из створок диптиха. Другой было возведение себе дома на небесах. В этой странной логике смерть культивировалась и была желанной, ибо вводила в вечность, где души вновь обретают друг друга. На небесах можно было найти все, что делало человека счастливым на земле: любовь, привязанность, семью, без того, что печалило: без разлук и расставаний.

Во второй половине XIX в. число утешительных историй в Америке приумножилось. В них авторы, часто женщины, стараются убедить своих читателей и особенно читательниц, что смерть в действительности не отняла у них дорогих сердцу существ и что они еще вновь обретут их — или после своей собственной смерти, или же прямо здесь, на земле. Мать маленького Джеймса Артура Коулда посвятила его памяти целое сочинение. В нем она утверждала, что, умирая, ее сын был в состоянии общаться с духами умерших родственников и передавать их послания живущим, а также «видел ангелов, танцующих в предвидении его скорого прибытия». «Он был в буквальном смысле медиумом и после смерти продолжал являться своим родным». В этом, как и во многих ему подобных текстах выражены две примечательные идеи: с одной стороны, воссоздание на небесах эмоциональных связей, существовавших на земле, и, с другой, общение с духами умерших. Первый аспект нам уже хорошо известен. В вышедшем в 1853 г. трактате одного пастора даны два описания Царства Божьего на небесах: одно — традиционное для христианства изображение рая, населенного блаженными праведниками; другое — совершенно новый образ «дома Отца нашего, где происходят сцены семейной жизни, совсем как в наших домах».

В 1860 — 1880-х гг. появляется желание пойти дальше и попытаться воссоздать жизнь на небесах во всех деталях. Авторы книг утешения испытывают все большую потребность в некоем гигантском духовном телескопе — эпоха великих технических открытий! — дабы увидеть умерших вблизи, во всей их блестящей действительности. В те самые годы, когда в католических церквах Франции пели: «На небесах, на небесах мы вновь найдем друг друга», американцы воспевали в своих религиозных гимнах небо как home beyond the skies, «дом по ту сторону небес». Весьма популярная тогда писательница Элизабет Стюарт Филипс очень живо рисует в своих книгах повседневный быт обитателей этого заоблачного дома, их привычки и занятия, как они воспитывают детей, беседуют, любят. Она знает все, что там происходит, благодаря откровениям некоего врача (или его духа), который ее таинственным образом навещает. В другой ее книге старая дама видит небо как место, где солдаты, павшие в Гражданской войне, болтают с президентом Линкольном, где девушки из бедных семей могут играть на фортепьяно, которого у них не было на земле, и где у самой созерцательницы исчезает седина в волосах.

Все это не особенно отличается от представлений, распространенных в ту эпоху в католических странах: в Италии, во Франции. Однако, быть может, потому, что представления эти в США могут выражаться более свободно, без церковной цензуры, этот аспект выступает в Америке с большей наивностью и грубоватой прямотой. Люди здесь дают волю своему воображению и не колеблясь рассказывают, какой они видят жизнь после смерти, во что веруют. Другая идея — общение с духами усопших — ведет нас к спиритизму. Мы уже очень ясно видели ее в описании кончины маленького Джеймса, «медиума». Отнюдь не случайно именно Америка стала родиной спиритизма. Нет сомнений, что там желание установить общение по обе стороны смерти заявило о себе раньше и более определенно.

Католический менталитет того времени — у де Ла Ферронэ, у Ламартина — довольствуется поддержанием памяти об умершем, не доходя до реалистической ее материализации. Впрочем, случается, память о покойном столь сильна и интенсивна, что создает иллюзию реального общения с ним. В «Медитациях» молодого Ламартина Эльвира является ему в снах, но явление ее воспринимается как действительный факт. Поэт слышит шаги возлюбленной, приглушенные мхом, ощущает легкое дуновение — всегдашний знак присутствия духа:

 

Да, это ты, в это не сон!

Ангелы неба, я вижу ее…

Душа Эльвиры пересекает «барьер, разделяющий две вселенные».

 

Для Элизабет С.Филипс барьера уже никакого нет. Смерть — лишь одно из состояний жизни, а не прекращение ее; живые и мертвые могут обняться в реальности, а не только в воображении. В предисловии к своей книге стихов «Песни молчащего мира» (1885) она объясняет, что эти стихи были продиктованы ей самими усопшими. Как и другие произведения писательницы, этот сборник имел огромный успех. Верования, распространенные прежде в буржуазной среде и отразившиеся в этих книгах, проникают, вероятно, к середине прошлого столетия и в широкие слои народа. По словам Л.О.Сома, он не обнаружил в изученном им корпусе писем эмигрантов подобных мотивов. Но вот одно интересное исключение. 1852 год. Джинни умирает от родов. Год назад она уже потеряла одного ребенка. Она не боится смерти, умирает кротко, праведно, с мягкой улыбкой на устах. Перед самым концом она, однако, вдруг приходит в непонятное возбуждение: она слышит детское пение и неожиданно узнает голос своего маленького Вилли. Напрасно муж уверяет ее, что голоса детей доносятся из соседнего двора. Между мужем и женой непроницаемая стена, разделяющая два отношения к смерти и посмертному существованию[304].

 

 

На пути к спиритизму

Джейн Эйр, героиня Шарлотты Бронте, находится на полпути между де Ла Ферронэ и простодушно верующими американцами, предвосхищающими постулаты спиритизма. Джейн более сдержанна, менее откровенна в своей вере, но не скрывает, что верит в возможность общения между живыми и умершими. Она использует выражение desembodied souls, «души, лишенные тела». Размышляя при луне о своих отношениях с мистером Рочестером, она вдруг видит в воздухе блистающую во тьме белую человеческую фигуру, которая «настойчиво смотрела на меня и говорила с моей душой». «И, столь близкая, несмотря на неизмеримое расстояние, она прошептала мне на ухо: «Дочь моя, беги от соблазна». — "Матушка, я это сделаю"». О простом воспоминании не могло быть и речи: Джейн почти не знала своей матери и никогда о ней не говорит. Но мать бережет ее, защищает оттуда, из мира иного, и в ту минуту, когда юная девушка викторианской эпохи рискует утратить добродетель, мать является ей, как deus ex machina, и чудесным образом показывает выход из трудного положения.

В том же романе Шарлотты Бронте есть и другой пример общения душ, но на этот раз между душами живых людей, разделенных большим расстоянием. Собираясь вступить в брак с пастором-миссионером, которого не любит, Джейн в полночь чувствует нечто вроде электрического разряда и слышит крик: «Джейн, Джейн, Джейн». Затем опять тишина. Голос слышится и не с неба, и не с земли, но то был голос человека, знакомого, любимого, — голос Эдварда Рочестера. «Я иду, жди меня, я приду», — крикнула она в ответ. Она выбежала во двор: там никого не было. «Где ты?» В тот же самый час далеко-далеко оттуда одинокий, отчаявшийся в жизни Рочестер, выглянув в окно, позвал ее: «Джейн, Джейн. Джейн», И — услышал ответ: «Я иду, жди меня, я приду», а затем, через минуту: «Где ты?»[305] Вот прекрасный случай телепатии, которых так много, и нет в XX в. семьи, где не хранилось бы предание о каком-либо подобном случае: например, о кошмарном сне в определенный час ночи, когда на следующий день узнаешь, что в тот самый час умер или чуть не умер кто-то из близких.

Для того чтобы смерть воспринималась как абсолютный разрыв, чтобы могла широко распространиться вера в общение душ, должны были измениться расхожие представления о природе и сущности человека. Понадобилось много времени, прежде чем популярная идея homo totus, идея единства души и тела при жизни и после смерти, отступила перед идеей отделения в смертный час души от тела, освобождения души от уз бренной плоти. Душа стала осознаваться как главное и бессмертное составляющее начало человеческого существа. Распространение в XVII в. «надгробий души» свидетельствует о постепенном триумфе идеи души, отделенной от тела, над идеей homo totus.

Эту эволюцию прервал в XVIII в. серьезный эпизод, связанный с внезапной вспышкой внимания к телу. Тело, которое считают мертвым, но о котором неизвестно, действительно ли жизнь полностью его покинула, стало тогда, как мы помним, предметом серьезной озабоченности. Двойственность восприятия тогдашним человеком дилеммы тела и души наглядно отразилась в поведении Хитклиффа, героя «Грозовых высот» Эмили Бронте. Он колеблется между желанием открыть гроб возлюбленной и заключить ее в объятия и порывом к духовному общению, к созерцанию ее духа. Александрина де Ла Ферронэ не открывает гроб своего мужа, но спускается к нему в могилу, чтобы ощутить его близость. Именно на кладбище первые американские авторы книг утешения, предтечи спиритов, легче всего вызывают в себе образы дорогих усопших. Как если бы те спали в своих могилах и просыпались, чтобы ответить на зов живущих. Место, где пребывает тело, было также излюбленным местом нахождения духа умершего. Спиритизм XX в. откажется от этой концепции и, напротив, станет испытывать отвращение к кладбищу — месту разложения, тления, нечистоты. Местом медитаций об усопшем и призывания его духа позднейшие спириты изберут комнату покойного, сохраняемую в том же виде, что и при его жизни.

Несмотря, однако, на это частичное возвращение тела в сознании и верованиях людей XVIII в., продолжало распространяться представление об автономии духа, единственной бессмертной части человеческой субстанции. Дух, освобожденный от оков плоти, не есть, согласно этим представлениям, нечто невидимое и неслышимое. Его воспринимают, как человеческую фигуру, окруженную светящейся оболочкой и скользящую по воздуху. Духи имеют свою особую физическую природу, пусть еще не известную ученым. Черты такого призрака легко узнаваемы, хотя и не точно повторяют плотскую оболочку умершего. Они придают каждому человеческому существу некую видимую идентичность, скрытую, замаскированную плотью при жизни, являющуюся в своем истинном виде после смерти и остающуюся неизменной в вечности потустороннего мира.

Эту идеологию духов Шарлотта Бронте вкладывает в уста своей героине Хелен Берне. Ее воззрения на посмертное существование далеко не во всем совпадают с протестантской ортодоксией. Хелен убеждена в недостойности плоти: грех идет от плоти и исчезает лишь вместе с ней. Остается только the spark of the spirit, «искра духа». Жизнь требует соединения тела и души, но это начала противоположные. Дух занимает после смерти человека место, покинутое телом. Дух чист, как в первый день творения, до того, как первородный грех соединил его с плотью. Дух — благородная, высокая часть человеческого существа, единственная, которая не умирает. После смерти дух человека возвращается к своим источникам, и потому ни у Хелен, ни, конечно, у самой Шарлотты Бронте нет никакого страха перед адом, как нет его и у католиков де Ла Ферронэ. Это поразительно и для пуританской Англии, и для Франции или Италии, прошедших испытание Контрреформацией. Ад не внушает страха, и «это делает вечность местом отдыха, вечным и нерушимым домом, а не бездной ужаса».

Рай Хелен Берне напоминает рай в американских книгах утешения, в ее представлении о нем только меньше наивности и больше реализма. Это «невидимый мир, царство духов», «этот мир вокруг нас, ибо он повсюду.(…) И эти духи нас хранят, ведь это их предназначение — хранить нас». Уверенность в загробном блаженстве у героини «Джейн Эйр» так велика, что позволяет ей совершенно безропотно выносить несправедливость и жестокость мира земного. Никогда еще христианство не подчеркивало с такой силой долг пассивного, смиренного претерпевания земной жизни без всякой надежды на воздаяние уже в этом мире, как в повести Шарлотты Бронте.

Эти французские, английские и американские тексты позволяют нам с достаточной ясностью представить себе, как сформировались все необходимые условия для развития и распространения спиритизма. Римско-католическая церковь сопротивлялась, сколько могла, этому нашествию потустороннего мира в форме спиритизма. Большое число благочестивых католиков умирало в убеждении, что вновь встретят на небесах тех, кого любили и почитали на земле. Но сама церковь проявляла в отношении этих верований большую сдержанность, не поощряла никак эти чувства и ограничивалась молитвами за души, обретающиеся в чистилище, к чему мы еще обратимся ниже. Ни эти молитвы, ни видения мистиков не могли, однако, рассеять беспокойство, связанное с расставанием в час смерти с теми, кто дорог сердцу. Поэтому многие отвернулись от классической христианской эсхатологии и принялись строить — иногда в лоне церкви, но чаще вне ее, а подчас и против нее — обширную систему познания потустороннего существования и общения с умершими — спиритизм.

Первые спиритические сеансы с их привычными верчением столов и вызыванием духов усопших начались в 1848 г. на ферме Фоке в штате Нью-Йорк. Бывший министр короля Луи-Филиппа, граф Аженор де Гаспарен, протестант, не побоялся опубликовать книгу, удостоверяющую при помощи многочисленных свидетельств реальность этих необыкновенных явлений. Находясь в 1852 г. в изгнании на острове Джерси, Виктор Гюго был приобщен госпожой де Жирарден к спиритизму и стал его горячим приверженцем[306].

Первоначально спиритизм был прежде всего религией посмертного существования, своеобразным отростком религии спасения, какой является христианство. Впоследствии он секуляризировался, и хотя религиозный аспект не исчез полностью (мы связываем с ним тот интерес, который проявлял к спиритизму французский религиозный философ и писатель Габриэль Марсель), возобладал подход, сам себя представляющий как научный. Уже в 1852 г., сообщает Морис Лануар, Эдмунд Уайт Бенсон, позднее ставший англиканским архиепископом Вестминстерским, основал в Кембридже ученое общество для изучения сверхъестественных явлений в духе, свободном от всякого религиозного или спиритического догматизма, и в соответствии с методами строго научными. Через 30 лет оно превратилось в Общество психических исследований, которое главным образом и провело демаркационную линию между собственно спиритизмом с его религиозными корнями и новой наукой, названной впоследствии знаменитым французским врачом Шарлем Рише метапсихикой, а сегодня чаще называемой парапсихологией.

Агностическое познание сверхъестественных явлений отдалилось от исходной эсхатологической озабоченности спиритов и уже не ставило своей целью изучение рая и того, как там живется умершим. Однако надежда пережить смерть и ожидание счастливых встреч и воссоединений на том свете продолжали оказывать влияние на направление исследований. Сам Шарль Рише в книге о предчувствии приводит случай, весьма похожий на те, что мы уже находили в американской литературе утешения. Некая девочка трех лет и трех месяцев как-то раз после смерти тети, которая ее обожала, подошла к окну, поглядела пристально и воскликнула: «Мама, смотри: тетя Лили зовет меня». Это повторялось много раз.

Три месяца спустя малышка заболела и стала говорить матери: «Не плачь, мама: тетя Лили зовет меня. Как красиво! С нею ангелы!» Вскоре девочка умерла. Занимавшийся метапсихикой врач признает, что невозможно отрицать некоей объективной реальности призраков, сверхъестественных существ, которые в момент смерти оповещают человека о приходе конца. Правда, замечает Рише, призрак является лишь ребенку, а другие персонажи этой истории его не видят. Отметим кстати, что в американских документах, собранных Энн Дуглас, речь почти всегда идет о детях: в буржуазных слоях общества XIX в. смерть ребенка стала наименее терпимой из всех смертей. Рише продолжает: «Нет ничего абсурдного в предположении, что дети в своего рода трансе агонии, или, если угодно, спиритическом трансе, могут замечать существа, которых другие присутствующие не видят».

Перед нами иллюстратор трактата о прекрасной смерти, но не XV. а XIX–XX вв., наполняющий комнату умирающего родными и друзьями в виде духов, отделившихся от тел и явившихся из мира иного, дабы присутствовать при его кончине и сопутствовать его душе в начале ее потустороннего странствия. Сравним эту ученую иллюстрацию с гравюрами artes moriendi XV в. и даже «Зерцала грешной души» XVIII в. и оценим революцию в чувствах и психологии, произошедшую в разделяющий их период времени.

 

 

Украшения-мемории

Не все были приверженцами спиритизма, не все заходили так далеко в представлениях о продолжении жизни после смерти, как английские или американские спириты и их предшественники. Наконец, не все разделяли экзальтацию, присущую семейству де Ла Ферронэ. Однако не было в XIX в., несомненно, почти никого, кого рано или поздно не посетило бы новое чувство: невозможность смириться со смертью другого человека — и кто не проявил бы этого чувства.

В Музее Виктории и Альберта в Лондоне есть замечательная коллекция украшений. В одной из витрин собраны те, которые имеют отношение к похоронам или увековечению памяти об усопшем. Ряд этих украшений, простирающийся с конца XVI до конца XIX в., позволяет проследить эволюцию от memento mori к «сувениру». Старейший из экспонатов представляет собой портативное, но все же довольно громоздкое memento mori елизаветинской эпохи: маленький золотой гробик размером с табакерку, а в нем серебряный скелетик. При виде этого произведения искусства человек предавался медитациям о неминуемой кончине, что полностью соответствовало тогдашней традиции трактатов, духовно подготавливавших к смертному часу.

Далее идет уже настоящее украшение: золотой кулон, опять-таки в форме гробика, и в нем локон умершего. На крышке медальона сделана крошечными буквами надпись по-английски: «П.Б. умер в 1703 г. в возрасте 54 лет». В течение столетия гробик перешел из memento mori в меморию, «сувенир», сохраняющий память об умершем и материальную частицу его самого; изменилось и содержимое: скелетик, призванный напоминать о бренности всего сущего, сменился прядью волос любимого человека.

Другое миниатюрное изделие рубежа XVII–XVIII вв. соединяет в себе оба мотива. Оно изображает маленькое двухъярусное надгробие: внизу, на каменной плите, покоится скелет в виде уже знакомой нам лежащей статуи, а наверху двое ангелов возносят к небу медальон, где за недостатком места вместо портрета усопшего красуются его инициалы, фон же образует переплетение его волос. Скелет относится еще к традиции memento mori, остальное — к новой традиции «сувениров».

Оба эти украшения в своем роде уникальны. Зато в очень многих произведениях ювелиров XVIII в. повторяется с незначительными вариациями мотив миниатюрного надгробия — не мрачного памятника в интерьере церкви, а стелы или погребальной урны античного образца, рядом с которой заплаканная женщина, а с ней ребенок или маленькая собачка. Нетрудно узнать здесь уже упоминавшуюся mourning picture, сведенную до размеров миниатюры. Фон часто сделан из волос умершего.

Итак, тема все та же — надгробие. Но его вид и функция изменились. Это мемориал, который можно посетить, как посещают друга в деревне. На смену страху смерти и побуждению к благочестивым медитациям пришло воспоминание о покойном. На одном из украшений, датируемых 1780 г., стоит надпись: «Пусть святые обнимут тебя с любовью, подобной моей». В XIX в. изображение надгробия, в свою очередь, исчезает. Украшение этого времени — простой медальон, очень часто с портретом усопшего и однимдвумя его локонами. Из прядей волос делают также цепочки и браслеты. Прядь волос сама по себе становится носителем памяти о дорогом умершем. Тема смерти как бы стирается, а остается — заменителем тела — его нетленный фрагмент.

 

 

Души чистилища

С конца XVII в. в католическом мире складывается новая форма благочестия — культ душ чистилища. Протестантская ортодоксия, как известно, отказывает живым в праве влиять на участь умерших, которая — так учил Лютер — зависит лишь от всемогущего Бога. В католицизме вера в чистилище и в возможность для живых своими молитвами, индульгенциями и делами милосердия благоприятно повлиять на судьбу души усопшего сохранялась. Правда, мотив такого вмешательства в посмертную участь человека был иным на исходе Средневековья, нежели в романтическом XIX в. В XVI–XVII вв. каждый заботился о себе: накопление молитв и благих деяний, их капитализация при жизни должны были обеспечить предусмотрительному католику спасение души после смерти. В дальнейшем речь стала все чаще идти о заступничестве за других, давая возможность в XVIII–XIX вв. продолжить по ту сторону смерти заботы и привязанности земной жизни.

Но и в протестантских странах, несмотря на запрещение верующим молиться за своих умерших, распространение с XVIII в. новой коллективной чувствительности не позволяло уже оставлять души покойных на произвол судьбы, неведомой и грозной. Выход из положения протестантские теологи должны были искать с помощью такого рассуждения: молиться за мертвых неуместно, ибо им ничто не грозит. Но, быть может, представление о том, что умершим ничто не грозит, как раз и получило распространение потому, что считалось невозможным вмешаться в их посмертную судьбу? Смерть превращается в простой переход в лучший мир: в счастливый дом, где мы вновь обретем наших исчезнувших близких, когда придет наш час, и откуда они в свою очередь являются навестить нас. Такой предстает смерть Хелен Берне в романе верной англиканки Шарлотты Бронте.

Отсутствие чистилища и невозможность в протестантской теологии благоприятно влиять своими молитвами и делами милосердия на участь усопших ускорили психологическую эволюцию, направленную к ослаблению фатальной бесповоротности смерти и к сближению мертвых и исивых. Мертвые становятся псевдоживыми, душами, разлученными с телом, освободившимися от бренной оболочки. Это, безусловно, одна из причин, почему именно в протестантских странах нашли себе более благоприятную почву спиритизм и вера в общение между живыми и мертвыми.

Напротив, католическая церковь, поскольку она издавна уже организовала обмен духовными благами между землей, небом и чистилищем, испытывала искушение как можно дольше удерживать отношения между двумя мирами в пределах этого дозволенного обмена. Католицизм противился любой иной форме коммуникации между живыми и умершими, ограничиваясь культом памяти и надгробия. Таким образом, новые течения в коллективной системе чувств, забота об ушедших проявлялись в рамках традиционных верований, прежде всего в культах душ чистилища.









Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2019 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.