Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Можно пи ждать спасения от интеллектуалов?





В одном из своих последних интервью Корнелиус Касториадис утверждал, что беды нашей цивилизации связаны с тем, что она перестала задавать вопросы себе самой. В самом деле, можно сказать, что заявление о конце «великих повествований» (или, как у Ричарда Рорти, об отходе от «политики движения», которая оценивала каждый шаг с позиций сокращения расстояния, отделяющего нас от идеала, и обращении к сиюминутным задачам, что является примером направ-

ленной на решение частных проблем «политики кампаний») означает утрату образованными классами их былого влияния, отторжение интеллектуальной традиции эпохи модернити.

Существует два на первый взгляд резко противоположных, но по сути сходных способа умывания рук образованных классов, их уклонения от ответов на вопросы, задаваемые обществом, что было когда-то их главным призванием.

Один из них - это «позитивная концепция» идеологии. Если любое знание является идеологизированным, если одной идеологии можно противостоять только с позиций другой, если знание не существует вне идеологии (il n'y a pas hors d'ideologie), если отсутствуют внешние стандарты, способные измерять и сравнивать ценность различных идеологий, то нет места и для «проблемы идеологии», а изучающим идеологии нет необходимости предпринимать что-либо, кроме как описывать их sine ira et studio. И, разумеется, не следует вставать на сторону какой бы то ни было из них. Поскольку способов доказательства превосходства одного мировоззрения над другим не существует, единственной приемлемой стратегией остается принятие их такими, каковы они есть, и согласие с очевидным фактом их огромного разнообразия, не поддающегося сокращению. Если критика идеологии запрещена, если признается, что идеологии окружают нас со всех сторон и все вокруг идеологизировано, то исчезает и сама задача размышлений об обществе. Идея активного взаимодействия с обществом перестает быть оправданной и актуальной.

По иронии судьбы, противоположный якобы взгляд приводит к аналогичным практическим выводам. Эта точка зрения, никогда полностью не исключавшаяся из современных дискуссий и сегодня набирающая все больше сторонников, предполагает, что наличие идеологии есть признак не вполне модернизированного общества; идеология - это унаследованный от прошлого, вредный вид знания. Если он и продолжает существовать, то лишь благодаря невежеству или предательскому заговору самозванных реформаторов существующего порядка. Выступая по случаю своего приема во Французскую академию, Жан-Франсуа Ревель определил идеологию как «априорную конструкцию, разработанную в презре-

нии к фактам, законам и вопреки им, одновременно противостоящую науке и философии, религии и морали» [14]. Можно только удивляться, как наука, философия, религия и мораль оказались в качестве стоящих плечом к плечу защитников фактов и законов. Но вполне вероятно, что на роль командующего этой армией назначена наука, которая, как отмечает Ревель, проверяет свои выводы на практике (в отличие от идеологии, которая, о чем не говорит Ревель, проверяет практику на соответствие своим утверждениям). Ревель надеется, что в конце концов наука заменит идеологию. Когда это случится, предупреждение Касториадиса осуществится: общество перестанет задавать вопросы самому себе.

Провозглашение «конца идеологии» – это скорее декларация о намерениях со стороны социологов, чем описание реальной ситуации: не стоит кри­тиковать существующий порядок вещей, не следует оценивать или подвергать цензуре нынешнюю ситуацию, противопоставляя ей лучшее общество. Отныне любой критической теории, да и практике, предстоит стать дезинтегрированными, неорганизованными, соотносящимися лишь с самими собой, разрозненными и эпи­зодическими – такими, как сама жизнь в условиях постмодернити.

Сегодня часто говорят, однако, о том, что рыночно-неолиберальное восхваление экономических результатов, производительности и конкурентоспособности, сопровождаемое культом победителя и поощрением этического цинизма, становится современным эквивалентом великих идеологий прошлого, идеологией, в большей мере стремящейся к очевидной гегемонии, чем любая из ее предшественниц. На первый взгляд многие факты подтверждают эту точку зрения. Сходство между неолиберальным мировоззрением и типичной «классической» идеологией состоит в том, что обе служат априорной основой для дальнейших рассуждений, отделяя важное от не принимаемого в расчет, признавая или отрицая актуальность того или иного, определяя логику размышлений и принципы оценки результатов. Но неолиберальный взгляд на мир резко отличается от других идеологий, оказывается явлением совершенно другого порядка в силу того, что он практически не задает вопросов самому себе, лишен элементов критического подхода, капитулирует перед тем, что сам считает безжалостной и необратимой логикой социальной реальности. Можно сказать, что различие между неолиберальными рассуждениями и классическими идеологиями эпохи модернити подобно разнице, существующей между менталитетом планктона и менталитетом пловцов или моряков.

Пьер Бурдье сравнил очевидную непоколебимость неолиберальных взглядов с незыблемостью «сильных доводов», встречающихся в аргументации Эрвинга Гоффмана [15]: эти типы рассуждений трудно опровергнуть или отклонить, потому что на их стороне оказываются наиболее могущественные и неукротимые земные силы, которые уже заранее отделили «реальное» от «нереалистичного» и построили мир таким, каков он есть. Неолиберальное преклонение перед рынком смешивает вещи с логикой вещей (les choses de la logique avec la logique des choses), в то время как великие идеологии эпохи модернити, хотя и были полны противоречий, сходились в том, что логика вещей, воспринимаемых такими как они есть, отличается от того, что диктуется логикой разума и противоречит этому последнему. Идеология обычно противопоставляет разум природе, неолиберальный же подход обезоруживает разум, натурализуя его.

Антонио Грамши предложил в свое время термин «органичные интеллектуалы», которым он обозначал тех представителей образованных классов, которые брали на себя толкование истинных, мнимых или постулировавшихся задач и перспектив больших групп населения, тем самым помогая их превращению из класса-в-себе (Klasse-an-sich) в класс-для-себя(Klasse-fuer-sich). Это толкование, рассмотрение положения класса в свете его исторических перспектив, было идеологической задачей; интеллектуалы становились «органичными» через участие в идеологической практике. Можно заметить, что добавление определения «органичные» к понятию «интеллектуалы» делает итоговое сочетание тавтологическим, так как будучи «органичными» в том смысле, который придает этому слову Гра­м­ши, «просто образованные мужчины и женщины» и становятся интеллектуалами.

Развивая понятие идеологии как средства изменения мира, как рычага, возвышающего отдельные классы классового общества до уровня сознательных исторических агентов, или, в более общем смысле, как инструмента преобразования бессистемных и разнородных народных масс и превращения их в структурированные и однородные культурные единицы, интеллектуалы действительно выполняли «органичную» функцию. Однако в этом случае они действовали как «органичные интеллектуалы» -для-себя, поднимая образованный класс не просто до статуса Klasse-fuer-sich, но возвышая его до уровня крайне специфического класса людей, обладающего особым миссионерским призванием, своего рода метакласса, становящегося «классом, производящим классы». Любое понимание идеологии отводит этим образованным мужчинам и женщинам решающую историческую роль, объявляя их способными провозгласить ценности и цели, отвечающие признакам и требованиям классов, этнических групп, полов и наций, и ответственными за то, чтобы сделать подобные открытия исторически эффективными. Эта фундаментальная основополагающая предпосылка понятия идеологии отводит интеллектуа­лам роль творцов культуры, создателей и хранителей ценностей (в первую очередь этических); она требует прямого соответствия как модели справедливого общества, так и самому обществу или его избранным слоям и тем самым отождествляет само понятие «интеллектуалы» с группой образованных мужчин и же­нщин, обладающих миссией, которую они должны выполнить, и нравственностью, которую они должны воплотить в жизнь; она также требует поддержки коллективной претензии образованного класса на властные функции, которые соответствовали бы этому его коллективному призванию.

Вопрос состоит в том, являются ли широко распространенная и даже, возможно, доминирующая доктрина «конца идеологии» или представления об упадке «великих повествований» (а также перекрывающая их идея «конца истории») актом капитуляции со стороны образованного класса и свидетельством его отказа от коллективных претензий; или, наоборот, их следует рассматривать как новую, усовершенствованную версию «самоорганичной» стратегии и, соответственно, той идеологии, которая обеспечивает ей правомерность и основу.

Может показаться, что если образованный класс эпохи поздней модернити или постмодернити и сыграет роль органичных интеллектуалов, то лишь применительно к себе самому. То, что ярче всего отличает современный образ мышления образованных классов – это их обращенность к самим себе, острая озабоченность условиями собственной профессиональной деятельности и все чаще встречающееся нежелание связывать себя обязательствами по отношению к другим слоям общества; фактически [мы имеем дело] с почти полным их отказом от традиционной «синтезирующей» роли – с нежеланием видеть в остальной части общества нечто большее, чем совокупность индивидов, сочетаемое с тенденцией теоретически представлять их как субъектов, действующих скорее разрозненно, чем коллективно. «Приватизация» понятия представительства в современной социологии – один из многих тому примеров.

Было бы наивно считать нынешнюю фундаментальную перемену позиций всего лишь очередной сценой из пьесы на тему «предательства клерков» и искать удовлетворения в традиционных призывах к соблюдению обязательств как к долгу. Возвращение от общественной деятельности под защиту профессиональных интересов вряд ли может быть оправдано (и в равной степени объяснено) внезапным изменением намерений или приступом эгоизма. По всей вероятности, причины лежат гораздо глубже, в фундаментальных изменениях того, как власть и порожденная ею способность действовать, причем эффективно, распределены и осуществляются в обществе постмодернити, а также и в том способе, каким воспроизводятся условия социальной жизни, включая и условия жизни образованных классов.

Анализируя причины быстрого ослабления связей между проблемами и заботами образованных классов и задачами, стоящими перед социумом как целым, Джеф Шарп отметил недавно в качестве важнейшей среди них «обособление теоретических рассуждений об обществе от языка повседневной жизни» [16]. Причем такое обособление не является результатом случайного выбора или следствием примечательной ошибки. Оно возникает в условиях радикального перераспределения интеллектуальных ресурсов и изменений в самом способе осуществления интеллектуальной деятельности. Используя термины, которые я предложил выше, можно сказать, что рассматриваемое обособление оказывается единственной формой, которую обращенная внутрь себя идеология интеллектуалов могла бы принять, если бы самим им суждено было сохраниться в условиях постмодернити, как и в эпоху модернити, в виде «органичных интеллектуалов-для-себя»; в то же время эта форма требует, чтобы образованные классы перестали быть «органичными интеллектуалами» для кого-то еще. По мнению Шарпа, более общая точка зрения

 

«состоит в том, что интеллектуальная практика как таковая серьезно зависит от технического посредничества, поскольку ему свойственно образовывать способ жизни. Опосредованность является в данном случае центральным элементом... Это справедливо и в отношении того опосредованного способа, с помощью которого технические науки определяют и формируют свои цели; последнее достигается путем использования такого аппарата, который позволяет заново представить себе объект и понять его способами, недоступными для наук, в большей мере опирающихся на непосредственные ощущения. В конце концов, подобные опосре­дованные формы позволяют всем проявлениям интеллектуальной практики описывать объекты исследования более абстрактно, то есть выражать их в категориях, отличных от них самих, и, как правило, более широких, чем те, что используются в условиях непосредственного контакта с объектом».

 

Хотелось бы добавить, что при всей их афишируемой всеохватности и типичности, подобные категории не могут описать людей адекватно тому, как они позиционируют себя и как действуют в повседневной жизни. Напротив, обобщая абстрактные черты отдельных людей, pars pro toto, такие категории скорее раскалывают и разобщают картину, чем «составляют единое целое», и не позволяют человеческой жизни обрести ту целостность, к которой она стремится. Как бы там ни было, необходимо, следуя Шарпу, обратить внимание, на

«беспрецедентный способ, которым практика, имеющая отношение к интеллектуальной деятельности, преобразует мир постмодернити по своему собственному образу: опосредованно, абстрактно и через текстовые архивы».

Всемирная информационная сеть, которую населяют образованные классы, сеть, которую они обрабатывают и которая обрабатывает их самих, оставляет в стороне Lebenswelt, то есть обитаемый мир: она впускает в себя отдельные части этого мира, только когда они уже соответствующим образом раздроблены и тем самым подготовлены к обработке; [впоследствии] она возвращает их обратно в переработанной и абстрактной форме. Киберпространство, место, где совершаются интеллектуальные процессы эпохи постмодернити, живет фрагментацией и порождает фрагментацию, будучи одновременно и ее продуктом, и ее главной причиной.

Возвеличивание идеологи во время расцвета модернити имело, как известно, положительные и отрицательные стороны. Но то же самое относится и к ее упадку. Будучи крепки задним умом, мы теперь знаем человеческую цену надевания на общество идеологической смирительной рубашки, впадения в искушение прочного соединения идеологических проектов с энтузиазмом исполнительной власти; поэтому ныне мы склонны тщательно просчитывать подобные последствия, прежде чем взять на себя новые обязательства. Но нам еще предстоит познакомиться с издержками жизни без альтернативных указателей и критериев, узнать цену «заданного хода вещей» и понять, что вполне «естественные» последствия могут быть сколь неизбежны, столь и непредвиденны. Концепция Risikogesellschaft, общества риска, созданная Ульрихом Беком, - это эскиз к картине подобной жизни: существования от одного кризиса до другого, попыток справиться с одной известной проблемой, порождающих бесконечное количество неизвестных проблем, усиления внимания к местным проблемам при полном пренебрежении к тому, как это влияет на углубление мирового хаоса. Преждевременно отмечать конец «великих повествований», так же как опасно, а возможно, и неэтично, в свете современного опыта, сожалеть об их уходе.

Демократия на двух фронтах

Еще Аристотель научил нас отличать oikos, эту знакомую и удобную, хотя иногда слишком шумную и бурную область частной жизни, где мы ежедневно и лицом к лицу встречаем знакомых, разговариваем и обсуждаем способы совместного существования, от ecclesia, той удаленной области, которую мы редко посещаем лично, но где ставятся и решаются вопросы, затрагивающие жизнь каждого из нас. Но есть и третья территория, расположенная между этими двумя: agora, пространство, не являющееся в полной мере ни частным, ни публичным, но сочетающее в себе черты обоих. Именно здесь «публичное» и «частное» встречаются, их представляют друг другу, они знакомятся и на трудном пути проб и ошибок учатся искусству мирного (и полезного) сосуществования.

Agora - родина демократии. Пульс демократии может измеряться по частоте, с которой она посещается, по числу людей, которые приходят сюда, и по тому времени, которое они здесь проводят. Именно во время этих визитов совершается сложная работа по переводу языка oikos на язык ecclesia. Демократия, собственно говоря, представляет собой непрерывный перевод с «общественного» языка на «частный», преобразование частных проблем в заботы общества и превращение идеи общественного благоденствия в проекты и задания, затрагивающие отдельных людей. Как и любой перевод, он далек от совершенства и открыт для исправлений. И как все переводы, он открывает пусть и небольшие, но новые пласты смыслов в исходном тексте. Фридрих Шлейермахер учил нас, что интерпретация состоит в постоянно вращающемся «герменевтическом круге». Так же можно трактовать и пере-

вод. Демократия – это своего рода «круг перевода». Когда перевод останавливается, демократия заканчивается. Демократия не может, не противореча своей природе, признать любой перевод завершенным и более не подлежащим обсуждению. Демократическое общество можно распознать по никогда не ослабевающему в нем подозрению, что его работа еще не закончена, и оно еще не стало достаточно демократичным.

Корнелиус Касториадис считает, что никакая иная формула не схватывает лучше суть демократии, чем «edoxe te boule kai to demo» («совет и народ признают нижеследующее хорошим»), которая использовалась афинянами как обычная преамбула к принимаемым ими законам, обязательным для исполнения. Сказать: «признается хорошим» – это не то же самое, что [сказать] «является хорошим». То, что признается хорошим сегодня, может уже не быть таковым завтра, когда совет и народ снова соберутся на agora. Законы, принима­вшиеся на таких собраниях, могли действовать лишь как приглашения к да­ль­нейшим собраниям. Диалог между ecclesia и oikos никогда не может исчерпаться.

Возможности и сама осуществимость этого взаимодействия зависят от одного условия – автономности как общества от его членов, так и их самих от общества. Граждане должны быть автономными – свободными формировать собственное мнение и свободными сотрудничать ради воплощения слов в дела. И общество должно быть автономным – свободным устанавливать свои законы и сознающим, что нет лучшей гарантии их доброкачественности, чем самое серьезное и неукоснительное осуществление свободы. Эти две автономии дополняют друг друга, но лишь при условии, что охватываемые ими территории пересекаются, и совпадающая область содержит все, что необходимо для удобства коллективной жизни. Ожидание того, что «то, что признается хорошим» обеими сторонами, обретет силу закона, который обе стороны будут выполнять и которому они будут подчиня­ться, делает непрекращающийся диалог между советом и народом значимым, а их регулярные встречи – достойными затрачиваемых на них усилий. Чтобы видеть смысл в осуществлении своей автономности, граждане должны знать и верить, что общество, требующее от них размышлений и труда, также является автономным.

Если именно в этом и состоит демократия, то сегодня она подвергается угрозе с двух сторон. Одна опасность исходит от нарастающего бессилия ecclesia, общественных структур, утрачивающих способность узаконить «то, что признается хорошим», а также выполнять узаконенное. Другая, связанная с первой, проистекает из постепенной деградации искусства общения между ecclesia и oikos, искусства соотнесения общественных вопросов и личных проблем. Судьбы демократии решаются сегодня на двух фронтах, где ей противостоят эти две угрозы.

Начнем с первой угрозы: власть становится все более оторванной от политики. Власть, как отмечает Мануэль Кастельс, течет, в то время как все политические институты, изобретенные и укрепившиеся на протяжении двухсотлетней истории современной демократии, остаются неизменными. Власть в на­ши дни глобальна и экстерриториальна; политика территориальна и локальна. Власть свободно перемещается со скоростью электронных сигналов, не считаясь ни с какими просранственными препятствиями (Поль Верилио считает, что, хотя некрологи в адрес истории пока преждевременны, мы безусловно присутствуем при кончине географии: расстояния теряют всякую значимость). Политика, однако, не имеет другого представителя, кроме государства, суверенитет которого, как и ранее, определяется (и ограничивается) пространственными рамками. Власть измеряется возможностью избежать обязательств, освободиться от них и исчезнуть быстро или мгновенно, в то время как симптомом безвластия становится неспособность ограничить или хотя бы замедлить подобные движения. Сохранение возможности быс­тро «исчезнуть» оказывается основой стратегии глобальной власти, а принцип «нанести удар и отскочить в сторону» – ее излюбленной тактикой.

Существует расширяющаяся пропасть между внешними границами институционализированного политического контроля и сферами, где намеренно или по недосмотру решаются наиболее важные для человеческой жизни вопросы. Эти сферы лежат за пределами досягаемости суверенного государства, и по сей день остающегося единственной общностью, в которой воплощена и законодательно закреплена демократическая процедура. Какие бы попытки (в основном нерешительные) ни предпринимались группой суверенных государств с целью совместно заполнить эту пропасть, они безнадежно проваливались, что можно видеть на примере беззубых Уругвайских резолюций или полной неспособности прийти к единой позиции по столь важным вопросам, как генная инженерия или клонирование. Война в бывшей Югославии продемонстрировала многие важные перемены, но стала также и последним гвоздем, забитым в гроб того суверенитета государств, который на протяжении большей части современной истории лежал в основе мирового порядка и демократической практики, свидетельством бесполезности Организации Объединенных Наций, которая отвечает на вызовы глобализации, основываясь на принципе государственного суверенитета как на своей исход­ной точке. Сегодня мы не видим в исторической перспективе ничего даже отдаленно напоминающего глобальную демократию.

Энтони Гидденс, пытаясь наглядно изобразить путь, по которому течет современная жизнь, использует метафору джаггернаута (образ «джаггернаута», гигантской колесницы, под которую верующие, охваченные религиозным экстазом, якобы бросались ради того, чтобы быть счастливо раздавленными и превращенными в бесформенную массу, был принесен из Индии ее английскими правителями и заменил в британской системе образов библейского Молоха). Вне зависимости от того, уместна ли такая метафора для понимания динамики модернити, она безошибочно схватывает логику глобализации.

Конечно, в наше время религиозный экстаз охватывает только придворных поэтов предприимчивой власти или ее проповедников типа Фрэнсиса Фукуямы или Томаса Фридмена. Для трезвомыслящих государственных мужей (Staatsmаееnner) безбожного времени вполне сгодится модернизированная версия государственной идеологии (Staatsraеson); признаком величественного благоразумия все увереннее становится формула TINA (аббревиатура, сложенная Пьером Бурдье из принципа «There Is No Alternative» – альтернативы не существует, – и представляющая собой кредо приверженцев глобального свободного рынка): если мы не можем остановить игру и победить ее инициаторов, остается лишь присоединиться к играющим. Так или иначе результат один и тот же. Политическая мудрость сводится к тому, чтобы широко открыть двери свободному движению финансового и торгового капитала и сделать страну соблазнительно привлекательной для этих кочевников, сведя к минимуму правила и придав рынкам капитала и труда максимальную гибкость. Еcclesia, таким образом, использует свою власть для того, чтобы отказаться от нее. Правительства борются друг с другом за право соблазнить джаггернаут проехать по их землям.

Клаус Оффе заметил несколько лет назад, что наша сложная социальная реальность стала такой непробиваемой, что любое критическое замечание по поводу ее механизмов кажется бесполезным и не приносит практических результатов. Но «жесткость» бифштекса сама по себе отражает лишь остроту вашего ножа и зубов. Если ножа на столе больше нет, а зубы, здоровые или больные, удалены один за другим, то разделывать бифштекс просто нечем...

Вот почему самая сложная из политических загадок заключается сегодня не столько в том «что следует делать», а в том «кто может сделать это, даже если бы мы и знали, что». Так как эффективность действий обычно обусловлена возможностями инструмента, наиболее разумные люди мало чего ожидают от своих местных ecclesia, ибо слишком хорошо понимают, сколь ограниченной стала свобода их маневра. Тем, кто озабочен благосостоянием oikos, встречи на agora для обсуждения общих интересов, способов их удовлетворения и защиты все больше кажутся напрасной тратой времени и сил. Что касается профессионалов ecclesia, то у них, похоже, больше нет даже причин посещать agora. В конце концов, они мало что могут добавить к дебатам, кроме призывов принять все как оно есть и потреблять все имеющееся в наличии самостоятельно, с помощью личных ножей и зубных протезов, покупаемых за собственные деньги.

Agora обезлюдела. Но пустой она оставалась недолго. Ее опять наполнили звуки - на этот раз отраженные от oikos. Как заметил остроумный британский рассказчик Питер Устинов: «Это свободная страна, мадам. У нас есть право разделять ваше уединение в общественном месте». Ален Эренберг, французский социолог, назвал один из будних вечеров в октябре 1983 года поворотным пунктом во французской культурной (и не только культурной) истории: тогда некая Вивиан объявила миллионам телезрителей о том, что ее муж, Мишель, страдает преждевременным семяизвержением и что, естественно, она никогда не испытывала удовольствия от секса с ним. С этого момента бесчисленные ток-шоу и чэт-шоу стали главным окном в мир человека, и телевизионные каналы распахнули такие окна во всех уголках земного шара. Через них зрители увидели людей, рассказывавших о своих интимных переживаниях, никогда прежде не выставлявшихся публично, и главный вывод, многократно ими услышанный ad nauseam, состоял в том, что каждый из нас обречен мучительно решать одни и те же проблемы, причем решать их в одиночку, полагаясь на свои выносливость и изобретательность, подкрепляемые лишь с помощью технических новинок, опытным взглядом обнаруживаемых в гигантских супермаркетах.

«Частное» вторглось на территорию общественного, но отнюдь не для того, чтобы взаимодействовать с ним. «Частные» проблемы, даже когда они подробно обсуждаются на публике, не обретают нового качества; «частное», скорее, только укрепляется в своем частном характере. Телевизионные откровения «простых людей», таких, как Вивиан и Мишель, и «эксклюзивные» газетные сплетни о личной жизни звезд шоу-бизнеса, политиков и других знаменитостей становятся публичными уроками, подтверждающими пустословие общественной жизни и доказывающими тщетность надежд, связанных с чем-то менее частным, чем частные проблемы и частные методы их решения. Сегодня одинокие граждане приходят на agora только для того, чтобы побыть в компании таких же одиночек, как они сами, и возвращаются домой, еще более утвердившись в своем одиночестве.

Таким оказывается «гордиев узел», по рукам и ногам связывающий будущее демократии: возрастающее бессилие социальных институтов разрушает интерес к общественным проблемам и общим позициям, в то время как исчезающие способность и желание переводить частные страдания в плоскость общественных проблем облегчают работу тех глобальных сил, которые способствуют этому бессилию и кормятся его результатами. Чтобы разрубить этот узел, необходимы проницательность и храбрость Александра Македонского.

Насилие - старое и новое

На протяжении вот уже многих лет в США борьба с терроризмом как внутри страны, так и за ее пределами остается главной заботой федеральных властей и служит основанием для направления все большей части национального дохода в бюджеты полиции и вооруженных сил. «Терроризм» стал тем распространенным словом, которое упоминается всякий раз, когда флот или авиация посылаются на выполнение нового задания, запускается в производство новый тип самонаводящихся ракет, а на жителей самих американских городов накладываются все более жесткие ограничения. Концепция «терроризма» оказывается особенно полезной, если в какой-то части мира кто-то решает оказать угнетению вооруженное сопротивление, особенно если оно становится сопротивлением властям, давно уже переставшим противиться американской «программе глобализации», предполагающей свободную торговлю и открытые границы. По словам профессора Герберта Шиллера из Сан-Диего, только за последнее десятилетие иранцы, ливийцы, палестинцы и курды были осуждены (в основном государственным секретарем Соединенных Штатов Мадлен Олбрайт) как террористы. До этого, в течение последних пятидесяти лет, американская армия и ее союзники выжигали напалмом и иным образом истребляли террористов в Корее, Доминиканской Республике, Вьетнаме, Никарагуа, Ираке и многих других странах [1].

Нет сомнения, что терроризм предполагает жестокость и кровь, и люди, называемые «террористами», стремятся и готовы убить столько народа, сколько необходимо для орга-

низации или продолжения их общего дела. Но проблема состоит в том, что навешивание ярлыка «террористов» на людей, которые стреляют, бомбят или жгут других людей, зависит не столько от самой природы их действий, сколько от симпатий и антипатий тех, кто печатает такие ярлыки и приклеивает их надежным клеем, чтобы хорошо держались. Если бы не эти ярлыки, террористов можно было бы спутать с их жертвами - как и сделал тот не назвавший своего имени британский солдат в Косово, который поделился своими сомнениями с корреспондентом газеты «Гардиан» Крисом Бэрдом: «Я думаю, нас неправильно сориентировали относительно Освободительной армии Косово. Они - террористы, и мы выиграли за них их войну. Не только сербы, но и этнические албанцы боятся их» [2].

Террористы совершают насилие; точнее, мы называем насилием то, что делают террористы. Такое легко «выворачиваемое наизнанку» определение показывает, сколь трудно дать определение насилию, обращаясь исключительно к внешним признакам поступка. Да, характерная черта насилия -это заставлять людей делать то, чего они не хотят делать и чего в иных случаях они бы делать не стали; да, насилие означает методом запугивания заставлять людей действовать против своей воли, оно лишает их права выбора; да, ради достижения таких результатов наносятся увечья, причиняется боль, путем демонстрации обгорелой плоти и луж крови среди населения распространяется страх, усугубляемый слухами о том, что мужчины и женщины, достаточно смелые и самонадеянные, чтобы оказать сопротивление, сгорели в огне или пролили свою кровь. Все это правда, но это еще не вся правда. Не любое жестокое, кровопролитное, беспощадное попрание человеческой свободы, не каждое нарушение телесной целостности человека могут быть отнесены к рубрике «насилие». Для подведения таких действий под это понятие и их соответствующего осуждения должны быть выполнены некоторые другие условия, связанные не с характером действий, а с вовлеченными в них личностями, а также целями, которые им приписываются или ими самими провозглашаются. Что касается жертв их действий, они вряд ли смогут заметить раз-

ницу: все равно они окажутся окровавленными, изгнанными из своих домов, лишенными собственности или жизни, и ощущения от этого останутся одинаковыми независимо от того, являются ли мотивы истинными или ложными. Боль остается одинаковой независимо от того, вызвана ли она «побочными эффектами» или стала преднамеренным результатом. Более существенно, что жертвы вынуждены полагаться лишь на заявления своих мучителей, когда дело доходит до решения вопроса о том, каковы были истинные их намерения и какой допускается масштаб «по­бочных эффектов», чтобы исходные высокие цели не утратили своего благородного облика.

Короче говоря, насилие остается понятием исключительно спорным. В основе дискуссий вокруг него лежит вопрос легитимности. Насилие есть нелегитимное использование силы, точнее – использование силы, которому отказано в легитимности. Провозглашение акта, принуждающего людей действовать против их воли, или навсегда лишающего их шанса на какие бы то ни было, вольные или невольные, действия, «актом насилия» не прибавляет новой информации к описанию самого этого акта, но лишь подвергает сомнению право совершивших его лиц прибегать к использованию силы, а заодно и лишает их возможности самим определять, какие слова использовать для описания собственных действий. В борьбе за власть насилие является одновременно и средством, и наградой. Такая двойственная роль проистекает из главной цели этой борьбы, каковой выступает придание легитимности использованию силы.

В своем проницательном анализе «литературной жизни» Пьер Бурдье высмеял «позитивистские» исследования, в которых предпринимается попытка составить перечень характерных и «объективных» черт литературы, якобы позволяющих «объективно» устанавливать, что является, а что не является «литературным произведением», и кто является, а кто не является «писателем». Выступая против таких помыслов и намерений, Бурдье отмечает, что «одной из главных задач борьбы, идущей в пределах литературной или художественной сферы, оказывается определение границ самой этой сферы», т.е. совокупности людей, «имеющих законное право участвовать в такой борьбе». Обсуждаемая проблема – это «определение легитимной практики» и, в конечном счете, установление права формулировать «официальные», то есть к чему-то обязывающие,определения [3]. Я считаю, что этот анализ, хотя он и касается борьбы внутри литературных и художественных кругов, имеет непосредственное отношение к нашей теме: все, что говорит Бурдье о динамике литературной сферы, справедливо и для более широкого класса «социальных сфер». Все области социального, сколь бы различны и специфичны они ни были, какими бы иструментами они ни пользовались и какими бы результатами ни характеризовались, это «сухой остаток» прежней борьбы за власть; все они сохраняют свою форму благодаря непрерывному продолжению этой борьбы. Сущность же всякой власти состоит в пра­ве давать официальные определения, и главным призом в борьбе за власть служит обретение или сохранение права устанавливать свои собственные, и, что не менее важно, лишать юридической силы или игнорировать исходящие из противоположного лагеря определения.

Как заметил Эдвард Сэд, размышляя о последствиях эскалации насилия в Косово,

 

«Международный трибунал, объявивший Милошевича военным преступником, потеряет доверие, если, следуя тем же критериям, откажется выдвинуть обвинения в адрес Клинтона и Блэра, Мадлен Олбрайт, Сэнди Бергера, генерала Кларка и всех тех, кто в то же самое время нарушал все нормы приличия и законы войны. На фоне того, что Клинтон сделал с Ираком, Милошевич выглядит почти дилетантом».

 

Можно уверенно утверждать, что наивность этих замечаний является преднамеренной. Без сомнения, Эдвард Сэд, один из наиболее глубоких исследователей недостатков и слабых мест нашей цивилизации, должен знать, что критерии, которыми руководствовался Международный трибунал, были связаны не со степенью жестокости или с масштабами человеческих страданий, этой жестокостью порождаемых (не говоря уже о таких эфемерных и неуловимых категориях, как «приличие»), а с правом быть жестоким; и, таким образом, критерии трибунала оставались одними и теми же и в отношении Милошевича, и в отношении Клинтона. Именно на основании этих критериев первый был объявлен преступником, а другому было позволено нас







ЧТО ПРОИСХОДИТ ВО ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ? Если вы все еще «неправильно» связаны с матерью, вы избегаете отделения и независимого взрослого существования...

Что будет с Землей, если ось ее сместится на 6666 км? Что будет с Землей? - задался я вопросом...

ЧТО И КАК ПИСАЛИ О МОДЕ В ЖУРНАЛАХ НАЧАЛА XX ВЕКА Первый номер журнала «Аполлон» за 1909 г. начинался, по сути, с программного заявления редакции журнала...

Что делать, если нет взаимности? А теперь спустимся с небес на землю. Приземлились? Продолжаем разговор...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.