Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







БИОГРАФИЯ ФЕНРИХА ВИЛЛИ РЕДНИЦА, ИЛИ РАДОСТИ БЕДНЫХ





 

«Меня зовут Вилли Редниц. Моя мать, Клементина Редниц, домашняя работница. Родился я 1 апреля 1922 года в Дортмунде. Имя отца мне неизвестно. Детские и юношеские годы я провел в Дортмунде, где мать нанималась в домашние работницы».

 

 

Я сижу на корточках в кухне, где работает моя мать. Сижу в уголке, под столом. В большинстве случаев здесь меня никто не видит, а я вижу все и всех. Вообще-то мне не положено быть там, где работает моя мама. А она работает долго, и работа у нее тяжелая. Правда, она любую работу делает с охотой. Когда она видит меня, то всегда улыбается, даже тогда, когда с лица ее градом льет пот, а волосы прядями свешиваются вниз; улыбается она даже тогда, когда несет что-нибудь тяжелое или же, согнувшись, подметает пол. Говорит она мало, зато часто улыбается.

«Клементина, что делает здесь твой парень? — спрашивает ее хозяйка. — Лучше бы ему пойти поиграть на свежем воздухе».

Мать ничего не отвечает хозяйке, но я сразу же выхожу из кухни.

«Я пойду, мама», — говорю я матери и выхожу.

В заднем углу сада, неподалеку от служебного входа, стоит господин генеральный директор.

«Ну, Вилли, ты опять идешь играть?» — спрашивает он.

«Да», — отвечаю я ему.

Он кивает мне и дает шоколадку, пирожное, а иногда даже монетку, целую марку. Сладкое я тут же съедаю. А монетку берегу для матери, ко дню ее рождения.

Я и мама живем в одной комнатушке, в небольшом доме, что стоит позади виллы генерального директора, где обитает весь обслуживающий персонал. Здесь же живет и господин Кнезебек, садовник, которого все запросто называют Карлом. Он мой лучший друг.

«Жизнь человеческая похожа на сад, — говорит Карл. — Несколько цветков, несколько кустарников и много-много травы. Огромное количество травы и противных сорняков. Вот и выходит, что сад похож на жизнь».

«Собака потоптала цветы, — говорю я Карлу. — Разве ничего нельзя сделать?»

«Я посажу новые цветы, а против собаки ничего сделать нельзя».

«Вилли, ты опять топчешься на кухне?» — говорит мне хозяйка, застав меня под столом.

«Я пришел к маме», — отвечаю я.

«У тебя нет лучшего занятия?»

«Нет», — отвечаю я.

«Тогда покажи мне руки, Вилли».

И я показываю хозяйке руки.

«А шею ты вымыл? Дай-ка посмотрю».

И она разглядывает мою шею.

«Подними правую ногу».

Я поднимаю.

«А теперь левую».

Я поднимаю левую ногу.

«Грязными их не назовешь, — говорит хозяйка. — Ладно, пусть посидит тут».

Хозяйка выходит из кухни, а мама снова улыбается мне, не говоря при этом ни слова.

«Знаешь, мама, — говорю я, — а я не такой уж и чистый. Ноги у меня очень грязные: я ведь по двору всегда бегаю босиком. А когда я иду к тебе на кухню, то всегда надеваю носки и ботинки».

Я играю не только во дворе, но и у канала. Сегодня воскресенье, и у мамы много работы. Хозяйка то и дело заходит к ней на кухню. Поэтому я иду на канал. На мне новенький матросский костюмчик, в котором я похож на воспитанного мальчика из хорошей семьи. Однако, несмотря на это, я выгляжу иначе, так как господские дети играют, не обращая внимания на то, во что они одеты. Я же боюсь прислониться или сесть, так как костюмчик у меня новый и белый, да и стоит он очень дорого, почти столько, сколько мама зарабатывает за месяц.

Когда я подошел к играющим ребятам, задира Ирена обозвала меня и сказала, что я испортил им игру, а драчливый Томас толкнул так, что я упал в глубокую и грязную воду канала. Плавать я умел и потому не мог утонуть, хуже всего было то, что на мне был новый белый матросский костюмчик. Показаться в таком виде матери я не мог. Я пошел в угол сада и стоял там до тех пор, пока не высох мой костюм, а это означало, что стоять мне пришлось до позднего вечера, пока не пришла моя мама и не забрала меня. Сначала я весь дрожал от холода, а потом мне стало жарко.

— Это не так уж страшно, Вилли, — сказала мне мама, — костюм можно выстирать.

Больше она ничего мне не сказала.

 

 

«Начиная с 1927 года я учился в Дортмунде в фольксшуле. В 1935 году, после окончания школы, я по настоянию матери учился в одногодичной торговой школе, а на следующий год посещал высшую торговую школу. Помимо этого, почти целый год я работал служащим в фирме „Браун и Томпсон“, которая занималась выпуском мыла, тоже в Дортмунде. Весной 1940 года я был призван в вермахт».

 

 

Толстяк Филипп Венглер не хотел сидеть в школе вместе со мной на одной скамье. Он обосновывал это тем, что у его отца большой ресторан, а у меня вообще нет отца. Все это он сказал нашему учителю по фамилии Бухенхольц. Бухенхольц же в ответ на это влепил Филиппу звонкую пощечину. На следующий день в класс ворвался отец толстого Филиппа и набросился на учителя со словами:

«Как вы смели ударить моего сына?!»

Бухенхольц объяснил, почему он это сделал. Тогда отец Венглера подошел к своему толстому сыну и на глазах у всего класса влепил ему звонкую оплеуху.

«Он это заслужил, — сказал господин Венглер, обращаясь к учителю, — если бы он знал, кем я был, когда познакомился с его матерью!»

С того дня Филипп Венглер стал моим другом, а учителя Бухенхольца я просто полюбил. По всем предметам, которые он преподавал, я имел самые лучшие оценки.

«Мама, — сказал я однажды матери, — если ты выйдешь замуж, то у меня будет отец».

«У тебя и так есть отец, — сказала мама, — только он не хочет, чтобы ты знал, кто твой отец».

«Если это так, — сказал я, — тогда у меня нет никакого отца. А ты все равно можешь спокойно выйти замуж».

«Вилли, — сказала мама с улыбкой, — стать матерью не так уж и трудно. Труднее найти человека, которого будешь любить и который станет любить тебя, самое же трудное — найти человека, который в довершение всего полюбит тебя и ты станешь отвечать ему тем же».

Я не совсем понимал маму, так как она была в то время очень красивой женщиной, и я считал, что все люди должны были любить ее, как любил я. Разве только за исключением хозяйки, но ведь она не могла жениться на моей матери, как не могла и заменить мне отца. Уже одно это утешало меня.

Кроме Филиппа Венглера у меня было двое друзей: Хильда и Зигфрид Беньямин. У отца Беньяминов имелся магазин игрушек, однако отнюдь не это обстоятельство помогло нам подружиться. Я любил Хильду потому, что она была умницей и имела очень милых родителей, особенно хорошим человеком был ее отец, господин Беньямин. Иногда он пел своим детям песни, которые хотя и звучали по-немецки, но в то же время казались какими-то чужими. И тогда я невольно думал о том, как был бы рад, если бы у меня был отец, который разговаривал бы на каком-нибудь иностранном языке да еще изредка пел бы мне какие-нибудь песни.

Такого человека я нахожу маме. У него темная кожа, а имя его звучит по-французски: все зовут его Шарлем. Он умеет петь глубоким, гортанным голосом, при этом он вращает глазами, чем вызывает улыбку. Он торгует спиртными напитками в лавочке, которую все называют баром. Кроме того, он организует бои на ринге, чтобы заработать себе на жизнь, которая дорожала с каждым днем. Иногда Шарль пел для посетителей бара, если кто-нибудь садился за рояль.

Я же садился в кладовке между ящиками и сидел там тихо, как мышка, пока меня не замечали.

«Этого нельзя делать, Вилли!» — говорил мне Шарль.

«Ты так хорошо поешь, а я люблю слушать», — оправдывался я.

«Уже поздно, Вилли, тебе нужно идти к маме. Я отведу тебя к ней», — предложил мне Шарль.

«Отведи, — ответил я. — Мама будет рада».

Шарль действительно отвел меня к матери. Затем он сидел в нашей комнате и пил кофе. Шарль сильно смущался и долго просил извинить его.

«Очень мило с вашей стороны, что вы привели Вилли домой, — говорит ему мама. — К сожалению, я не могу постоянно заботиться о нем».

«Все равно мне нужен отец, — упрямо говорю я. — А его так трудно найти».

После этого случая Шарль частенько начал провожать меня домой к матери.

«Клементина, — заговорила однажды хозяйка виллы с мамой, — ты хорошо знаешь, я человек добрый и простой, однако и я имею некоторые принципы. А то, что вытворяет твой Вилли, переходит всякие границы, так я считаю. Мало того, что он дружит с еврейскими детьми, теперь он тащит к нам в дом черномазых. Этого я не потерплю. Если вам дорого место у нас, немедленно прекратите эти встречи».

«Ничего я не собираюсь прекращать, уважаемая фрау, — ответила мама хозяйке. — А люди, которые нравятся моему сыну, мне дороже вашего места».

«Клементина, будь благоразумна, — увещевает после этого маму господин генеральный директор. — Не будь глупой. Попроси извинения у моей жены и считай, что инцидент между вами исчерпан».

«А он и так исчерпан», — говорит мама.

После этого мы уезжаем из дома директора и поселяемся в комнатушке, которая намного меньше прежней. Мама работает в банке с пяти до восьми часов утра. А еще она работает в одном обувном магазинчике, но уже с семи до девяти часов вечера: там и там она убирает помещение. А по субботам и воскресеньям помогает отцу толстого Филиппа в его ресторане. Это продолжается до тех пор, пока с Зигфридом Беньямином не случается несчастье.

Однажды во время игры он перебегал улицу и попал под грузовую машину. В результате — открытый перелом левой ноги с сильным кровотечением. Зигфрид сразу же заорал от боли, а остальные ребятишки остановились и уставились на него испуганными глазами. Грузовик же уехал, не остановившись, так как шофер, видимо, даже не заметил случившегося.

Увидев бедного Зигфрида с переломанной ногой, я тут же обрезал кусок веревки и перетянул ему ногу, о чем я вычитал в какой-то книжке. Затем мы оторвали кусок доски и, положив на него Зигфрида, понесли к доктору Грюнвальду, который жил через две улицы.

«Мое тебе уважение, — сказал мне доктор Грюнвальд, осмотрев Зигфрида, очистив ему раны и перевязав его. — Ты, Вилли, все сделал очень хорошо. Где ты этому научился?»

«Из книжки, — ответил я, оглядываясь по сторонам. — А здесь у вас не особенно чисто», — заметил я.

«Послушай меня, малыш, мои инструменты безупречно стерильны, да и ординаторская комната тоже».

«Но в вашей ожидальне не так чисто, как должно быть, да и в коридоре тоже».

«А что поделаешь, — доктор Грюнвальд пожал плечами, — я обязан беспокоиться о своих больных, на остальных же у меня не хватает времени».

«Вам нужна женщина, которая бы постоянно наводила здесь чистоту, — заметил я, — женщина, как моя мама».

И через три дня мама имела постоянное хорошее место и великолепную квартиру, так как мы переселились в квартиру доктора Грюнвальда.

Мою симпатию звали Шарлоттой Кеннеке. Она ходила в нашу школу, только училась классом старше. Ее отец работал служащим на почте. Шарлотта была великолепна. Она всегда носила светлые платьица, а волосы ее, длинные и шелковистые, каштанового цвета, так и летали по ветру, когда он был, а когда его не было, они рассыпались по плечам, повинуясь малейшему повороту ее головы.

Я стою на одном месте и смотрю ей вслед, когда она идет в школу, когда возвращается домой, когда она идет купаться или же просто проходит по улице. Она намного старше меня, на целых два года, и потому не замечает меня или не желает замечать.

«Шарлотта», — произношу я часто вслух, словно во сне, или шепчу ее имя про себя. Маме я как-то сказал: «Если у меня когда-нибудь будет сестричка, назови ее Шарлоттой». А доктору Грюнвальду я сказал: «Самое красивое женское имя — Шарлотта».

«Есть и другие красивые имена, — ответил мне доктор Грюнвальд. — Запомни это».

«Красивее быть не может», — говорю я с убежденностью.

В один счастливый день мне довелось нести портфель Шарлотты. Это случилось тринадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать третьего года, от пяти минут первого до одиннадцати минут первого, то есть целых шесть минут.

А посчастливилось мне нести портфель обожаемой Шарлотты только потому, что ей вдруг стало плохо. Она была беременна, хотя ей исполнилось всего-навсего четырнадцать лет. Поговаривали, что отцом ребенка был не кто иной, как ее отчим. Узнав об этом, я почувствовал себя глубоко несчастным и горько заплакал, ненавидя весь мир.

«Вилли, — сказал мне доктор Грюнвальд, — я слышал, что ты плакал. Хорошо, что все так случилось. Иногда я и сам плачу, не часто, правда, но бывает».

Я смотрю на доктора Грюнвальда, это уже пожилой человек, волосы у него совсем седые, они разделяют его лицо на две части, словно плуг пашню, но глаза у него совсем молодые. Неужели он тоже иногда плачет?

«Радуйся, что ты можешь плакать, — говорит он мне. — Глубокие, настоящие чувства делают жизнь прекрасной, углубляют и расширяют ее. Только тот способен чувствовать радость, кто познал и мучения».

«Вы для меня как отец родной», — сказал я ему.

«А я не представляю себе лучшего сына», — откровенно признался доктор.

Толстый Филипп Венглер был моим первым другом, которого я потерял. Гостиницу с рестораном, которую держал его отец, разгромили, а остатки подожгли, и она сгорела дотла. Отец Венглера слег в больницу, так как ему перебили позвоночник.

Однажды, когда я вместе с Филиппом пришел его навестить, Венглер сказал нам:

«Юноши, никогда не имейте собственного мнения, иначе вас забьют до того, что вы станете калеками, так как есть на земле люди, которые не терпят, чтобы у кого-то было собственное мнение. Если же с вами когда-нибудь все же произойдет несчастье и у вас появится собственное мнение, то держите его, ради бога, в тайне для самого себя, а не то вас изобьют до смерти».

Через два дня отец Филиппа скончался. Мать же его неожиданно исчезла неизвестно куда, и толстого Филиппа забрала к себе тетка, которая жила очень далеко, где-то в Восточной Пруссии. С тех пор я больше никогда не видел своего друга.

Господин Беньямин надел себе на голову шапочку. На столе, вокруг которого мы сидели, стоял большой серебряный подсвечник. За столом расположились фрау Беньямин, Хильда и Зигфрид. Свечи горели как-то по-праздничному, и господин Беньямин пел что-то очень печальное.

«Вилли, ты всегда был хорошим другом наших детей, — говорит мне Беньямин, — и тебя все очень любят. Но завтра мы уезжаем в другую страну, и, быть может, сегодня мы встречаемся в последний раз в жизни. Мы благодарим тебя. И просим: забудь все».

Об этом я рассказал доктору Грюнвальду, а затем спросил его:

«Почему он так сказал?»

Доктор Грюнвальд отвернулся от меня и заплакал.

А потом настал день, когда куда-то исчез и доктор Грюнвальд. Его практикой занялся другой доктор. С того дня мама почти никогда не улыбалась, когда поблизости оказывался какой-нибудь чужой человек. Правда, мне она еще улыбалась. А однажды сказала:

«Постарайся быть жизнерадостным, а то ты можешь задохнуться в бедности и печали, которые нас окружают».

 

 

«Когда началась война, я попал на фронт. Сначала нас послали в Польшу, затем — во Францию, позже — в Россию. Служил я почти все время в одной и той же части. В 1941 году меня произвели в унтер-офицеры, в 1943 году — в фельдфебели и почти одновременно с этим зачислили кандидатом в офицеры».

 

 

Польша. В небольшом лесочке под Млавой я видел исковерканное тело немецкого летчика. В Млаве я видел одну польскую семью: мужа с раскроенным черепом, женщину с расплющенной нижней частью туловища, а между трупами родителей — ребенка, который с выражением ужаса в глазах еще шевелился. Перед Прагой (в Варшаве) во дворце президента польских железных дорог я наблюдал, как немецкий офицер вырезал из рам картины, а унтер-офицер расстреливал из пистолета античный мраморный ковш. Позднее там же я увидел трупы немецких солдат, на которых неожиданно, когда солдаты спали, напали патриоты. А в центре Варшавы я однажды заметил мужчину, который был очень похож на доктора Грюнвальда. Он висел на оконной раме.

Франция. Два человека вцепились друг в друга, лежа в луже из крови и вина, судорожно сжимая один другому глотки… Затем бункер под Верденом, заваленный трупами, настоящая каша из человеческих тел, и среди них кости тех, кто погиб еще в первую мировую войну… Кровать, на которой лежит француженка, сверху, на ней, немецкий солдат, а под кроватью муж этой женщины — все трое мертвы, а вокруг — обломки мебели от разорвавшейся связки ручных гранат.

Кладбище во Франции: склеп одного из французских королей, а между гробницами неподвижно лежит любовная пара; из комнаты, расположенной в башне замка, доносятся музыка и грубые голоса пьяных немецких солдат, собравшихся повеселиться. Старый француз стоит там же, почти ничего не соображая. Офицер сидит в комнате и читает Вольтера. Вдруг раздается дикий, нечеловеческий вопль, который перелетает через крышу собора. От этого крика в жилах стынет кровь, однако его никто не слышит, кроме меня, — еще кто-то сошел с ума.

И снова родной дом в Дортмунде. А родной ли он? Мама улыбается мне, и я забываю все на свете. Доктор, который занимается теперь врачебной практикой на месте доктора Грюнвальда, не смеет открыто смотреть нам с мамой в глаза. Однако Эрна в приемные часы пялит на меня глаза, которые многое видят и многое видели. Во вторую ночь она приходит в мою комнату и ложится ко мне в постель.

«А что поделаешь: война есть война», — говорит она.

«Ну ладно, — соглашаюсь я, — война — это война».

В этот момент она похожа на Шарлотту.

Потом русский поход: горы трупов, польские евреи — дело рук немецких солдат. Люди, висящие на деревьях, как какие-то редкие фрукты, — это партизаны и комиссары. Трупы, используемые как бруствер для защиты от огня противника. Трупы, сжигаемые в печах и в штабелях. Огонь до самого горизонта, отчего кажется, что горит все на свете.

Помню один случай под Харьковом, где судьба свела меня с девушкой по имени Наталья. Ее хотели изнасиловать трое пьяных немецких солдат из хозяйственного подразделения, которые бродили по домам в поисках водки. Двоих из них впору забирать в госпиталь, так я их треснул прикладом карабина. Наталья плачет. Я пытаюсь ее успокоить. В ее темных глазах, которые смотрят на меня с благодарностью, я читаю доверие и надежду. Я делюсь с девушкой своим пайком. Она поправляет на себе платьице. Я пью водку, которую достали солдаты, кладу свою руку на руку девушки и чувствую, что она вся дрожит. Я стаскиваю с нее платье и делаю с ней то, что не удалось сделать моим предшественникам, после чего я как бы проваливаюсь в ночь, терзаемый стыдом.

На следующее утро я возвращаюсь в дом, где живет Наталья. У меня такое чувство, что я полюбил ее, как можно любить свою тяжелую и в то же время сладкую и неизбежную судьбу. Никогда раньше у меня не было такого чувства, да я и не поверил бы, что такое возможно. Мне хочется прокричать об этом, чтобы меня услышали на всех фронтах.

Но как только я открываю дверь дома, в котором живет Наталья, я вижу ее распростертой посреди комнаты. Она лежит на спине, платье разорвано. Вокруг нее — кровь. Она мертва.

Не могу сообщить ничего особенного о том, что официально называют военной карьерой. Я делал то, к чему меня обязывали и что в обиходе называется долгом. Меня регулярно повышали в чинах, и я стал кандидатом в офицеры. Для чего? Я и сам не знал. Единственное, что я знаю, это следующее: я бедный человек. А раз я это знаю, я улыбаюсь.

 

Прощание без раскаяния

 

Следующий день протек, как песок в сосуд: часы мчались с монотонной размеренностью. День, казалось, был самый обыкновенный, как и многие другие до него: занятия, перерывы, принятие пищи — все это с соответствующей цепью мыслей, сопровождавших то или иное мероприятие. Фабрика офицеров работала на полном ходу: каждый из хорошо отлаженных механизмов действовал безукоризненно.

Обер-лейтенант Крафт делал свое дело. Казалось, он тоже занимался тем, что должен был делать согласно расписанию. Встал он вовремя, позавтракал в казино, провел занятие на местности по теме: «Действия разведгруппы». Затем пообедал вместе со своими фенрихами.

Ничто не бросалось в глаза в поведении Крафта: замечания, которые он делал фенрихам, были, как всегда, дельными, от его внимания, казалось, ничего не ускользнуло. Быть может, его шутки в тот день были не столь часты, как всегда, а в голосе не чувствовалось обычной беззаботности. Но никто этого и не заметил.

 

 

Послеобеденные занятия также продолжались строго по плану. Разве, что тема занятий на сей раз звучала несколько необычно: «Забота о родственниках».

Фенрихи собрались в аудитории и разложили перед собой бумагу и карандаши, готовые вести конспекты. От одной только этой мысли скулы начинала сводить зевота.

Крафт вошел в аудиторию и спросил:

— Что следует понимать под заботой о родственниках?

На этот вопрос фенрихи не смогли правильно ответить, и не смогли главным образом потому, что никто из них не собирался задумываться над этим. Да и зачем им это? Эта тема была для них новой, так что пусть их научат.

Таким образом, фенрихи решали этот вопрос путем отгадывания своеобразных загадок.

Так, фенрих Меслер высказался следующим образом:

— Если, например, к моему солдату придет сестра, чтобы проведать его, я, разумеется, позабочусь о ней, убедившись предварительно, что она этого заслуживает.

Однако смеялись не особенно много и долго.

Крафт мысленно запоминал все сказанное, но ни одного ответа не комментировал. Казалось, он погрузился в собственные мысли, почти поминутно выглядывая в окно. Когда фенрихи исчерпали свое красноречие, обер-лейтенант снова обратился к ним.

— Короче говоря, практически вы не сказали ничего такого, что относилось бы к теме, — сказал Крафт. — И это отнюдь не ложный вывод, так как армейский механизм интересует только солдат, который непосредственно ему служит, и больше никто. Это, разумеется, не исключает того, что начальник может быть любезен при появлении родственников его подчиненных. В мирное время благодаря таким знакомствам можно организовать игру в мяч, или же совместную прогулку унтер-офицеров с их родственниками, или же вечер в казино в обществе дам. Но все это сейчас где-то далеко-далеко, и в ближайшее время ничего подобного не ожидается. Короче говоря, о родственниках сейчас нечего много говорить, за одним-единственным исключением. За каким именно, как вы полагаете?

Фенрихи до этого не додумались и с равнодушным видом взирали на своего офицера-воспитателя. Да разве кто-нибудь и когда-нибудь беспокоился об их родственниках? До сих пор никто и ни разу.

— Есть один случай, — продолжал обер-лейтенант Крафт, — когда офицер вынужден вступить в контакт с родственниками своего солдата. В случае тяжелого ранения последнего или же его смерти. Что тогда происходит?

— Командир роты, а чаще всего его заместитель пишет родным солдата письмо с соболезнованием.

— И каким должно быть это письмо? Кому из вас уже приходилось видеть подобное послание?

Отвечать вызвался Крамер, опытный унтер-офицер.

— Такое письмо должно быть, по возможности, подробным и обязательно написано от руки. Печатать подобные письма на машинке можно лишь в том случае, когда ведутся активные боевые действия и потери в живой силе слишком велики.

— А каково должно быть содержание подобного письма?

— Несколько образцов подобных писем имеется в специальной памятке. Однако можно сказать, что, чем теплее будет письмо, тем лучше.

Крафт, казалось, даже не слушал Крамера. Его почти странная деловитость разоблачала скрытый смысл выбранной темы.

— А как вы думаете, что именно нужно отразить в таком письме, а чего избежать? — спросил офицер.

Фенрихи один за другим бросали Крафту короткие ответы, как бросают мяч при игре.

— В первую очередь необходимо изложить положительные качества погибшего, а именно: погиб за фюрера и рейх. Гораздо реже пишут: погиб в боях за фатерланд. И всегда очень важно отразить, что при исполнении своего служебного долга. Хорошо не забыть такие слова: мы всегда будем его помнить, память о нем будет вечно жить в наших сердцах.

— Все негативное должно быть обойдено, а именно: ни в коем случае не следует писать о страданиях и болях. По возможности вообще не рекомендуется описывать подробности гибели и ее причины. Само собой разумеется, в письме не должно быть ни слова критики солдатских или человеческих качеств погибшего. Ни в коем случае не должно быть никаких намеков на то, что, мол, операция была проведена неудачно, а потери — бессмысленными.

— Главное, необходимо подчеркнуть, что смерть на поле боя — почетна; смерть в лазарете, госпитале, на учениях и в тому подобных условиях — то же самое. Погибшего надлежит называть героем.

— Так, так, — строго поддакнул обер-лейтенант. — Все это имеет давнюю традицию, подобные письма пишутся уже не одно столетие. Собственно говоря, смысл и форма подобных писем остаются стабильными, меняются, к сожалению, только некоторые понятия. Когда-то писали: пал за короля и народ. Потом: пал за кайзера и фатерланд, теперь пишут: пал за фюрера и рейх. Но всегда пишут — пал на поле чести. И никогда не пишут, что пал бессмысленно. Подумайте о том, какое мужество для этого требуется. Ну, на сегодня хватит, геройские сыны.

Учебное отделение разбежалось кто куда. Остался один фенрих Редниц. Положив учебник перед собой на стол, он ждал, когда Крафт полностью освободится.

— Редниц, прошлой ночью я вместе с капитаном Федерсом закончил аттестацию учебного отделения, так как немного осталось до конца курсов. Вас не интересуют собственные результаты? — спросил Крафт.

— Нет, господин обер-лейтенант, — ответил тот откровенно.

— А почему, Редниц?

— Потому что временами я, господин обер-лейтенант, вообще не знаю, стоит мне оканчивать эти курсы или нет. Бывают моменты, когда мне хочется, чтобы я никогда не стал офицером.

— Редниц, уж не устали ли вы от этой жизни? — поинтересовался офицер.

— Пока нет, господин обер-лейтенант. Однако чем больше я думаю, тем бессмысленнее мне кажется жизнь. Вот и сейчас тоже.

— Тогда попытайтесь как-то изменить ее! Вы еще так молоды. Я, хотя всего на несколько лет старше вас, чувствую себя стариком: уставшим, изношенным, разочарованным. А ведь вы — совсем другое дело, Редниц. Вы не должны сдаваться.

— Через несколько дней, господин обер-лейтенант, закончится наша учеба. И мы навсегда расстанемся. И большинство из нас скоро забудет то, чему вы пытались научить нас, вы и капитан Федерс, каждый по-своему. Вы учили нас думать и видеть, а порой будили нашу совесть. И все же, несмотря на это, я опасаюсь, что вы были не всегда откровенны. Я понимаю, это не в вашей власти. Именно это и лишает меня порой всякого желания быть офицером. Если такой человек, как вы, не может переступить через существующие границы, то на что же может надеяться такой человек, как я?

— Редниц, — обер-лейтенант подал фенриху руку, — если вы когда-нибудь будете вспоминать меня, то постарайтесь никогда не жалеть меня. Каждый человек прежде всего должен справиться сам с собой, так как в решающий момент он всегда остается один.

Фенрих ушел. Обер-лейтенант даже не оглянулся на него. Он собрал свои бумаги, улыбнулся, бросив беглый взгляд на пустую аудиторию, словно прощаясь с ней, и вышел.

 

 

Перед учебным бараком обер-лейтенант встретил капитана Ратсхельма, который, по-видимому, специально дожидался его, хотя старался не показать этого.

— Как вы знаете, господин обер-лейтенант Крафт, — начал Ратсхельм, — завтра состоятся похороны фенриха Хохбауэра, а по установившейся в нашей военной школе традиции, как, например, в свое время при похоронах лейтенанта Баркова, перед этим состоится траурное собрание, на котором, опять-таки по обычаю, с траурной речью выступит офицер-воспитатель.

— Все это мне хорошо известно, господин капитан, — сказал обер-лейтенант Крафт, — я к этому готов.

— А вы не думаете, — спросил капитан холодно и требовательно, — что вам, учитывая некоторые обстоятельства, лучше отказаться от этого?

— Этого делать я не собираюсь, господин капитан, — твердо заявил обер-лейтенант. — Я произнесу речь, как это и положено. Это моя обязанность, и я ее выполню.

— А как же незаконченное разбирательство?

— Оно меня не интересует, господин капитан. Разбирательство — это еще не приговор. Я произнесу речь, так как генерал придерживается другого мнения, чем вы.

Проговорив это, обер-лейтенант Крафт с легкой усмешкой приложил руку к головному убору и отошел от капитана Ратсхельма: ему нужно было еще несколько часов поработать с капитаном Федерсом и в письменной форме изложить свое мнение о фенрихах учебного отделения.

…Федерс и Крафт работали на квартире капитана. Марион Федерс и Эльфрида Радемахер старались, как могли, помочь им: обе печатали на машинке то, что им диктовали офицеры. Каждая минута была дорога, и Крафт все торопил и торопил.

— Мой дорогой Крафт, — сказал некоторое время спустя капитан Федерс, — на кой, спрашивается, черт вам понадобилась эта срочная работа? В нашем распоряжении еще целых восемь дней, а вы порете такую горячку, как будто завтра уже выпуск.

Женщины переглянулись, а затем посмотрели на Крафта, который, казалось, целиком и полностью ушел в свою работу. Не поднимая головы, он все же ответил:

— Меня торопит время. Аттестация фенрихов должна быть закончена раньше, чем старший военный советник юстиции Вирман выложит плоды своего расследования. Вы меня понимаете? И ни одна деталь из его заключения не должна повлиять на наши аттестации. В случае необходимости мы с чистой совестью должны будем сказать, что аттестация фенрихов произведена нами раньше.

— Если нужно будет, я с чистой совестью могу рассказать и о других вещах. Здесь важно только то, чтобы охарактеризовать этих узколобых парней как достойных, а начальники потоков и курса уже давно утверждают это. Ну что ж, поможем им!

Вскоре Эльфрида Радемахер и Карл Крафт покинули супругов Федерс. Они шли рядышком по широкой дороге мимо здания штаба.

— Эти Федерсы очень симпатичные люди, не правда ли? И очень смелые, — сказала Эльфрида.

— Да, смелые, как кошка, которая цепляется за того, кого хочет утопить. Или же смелые, как дрессированный тигр, который прыгает на арене сквозь горящее кольцо! Вот она, жизнь, в наше время!

Эльфрида попыталась теснее прижаться к офицеру. Темнота и отсутствие прохожих в столь поздний час позволяли ей это.

— Ты так изменился за последнее время, Карл, — тихо сказала она. — Очень сильно изменился.

— Возможно, именно сейчас я показываю свое настоящее лицо. Однако я надеюсь, что ты не забыла о моем предупреждении.

— Карл, — сказала она, — это же был отнюдь не упрек.

— Я подобен безнадежному номеру в лотерее. И потому самое лучшее для тебя, если ты поймешь это и вычеркнешь меня из памяти.

— Не старайся, Карл, убедить меня в этом, — ласково сказала Эльфрида.

— Вот мы и пришли, — сказал Крафт, показав рукой на здание, в котором она жила. — Спокойной ночи, Эльфрида.

— Я хочу остаться с тобой, — тихо сказала она.

— У меня очень много работы, — объяснил он.

— А разве я тебе помешаю, Карл?

— Со мной хочет поговорить начальник курса. К тому же разговор будет длинный.

— Я подожду тебя, — пообещала Эльфрида. — Здесь, на дороге.

Ночь была не морозной. На темно-синем небе кое-где виднелись обрывки облаков, дул мягкий, теплый ветерок. Снег на полях таял. Зима, судя по всему, медленно отступала.

— Ты никак не хочешь меня понять, — проговорил Крафт, отходя от Эльфриды. — Я тебе говорю то, что думаю, а ты смеешься! Я стараюсь показать тебе все опасности, а ты этого не понимаешь. Неужели ты так уверена, что я тебя люблю?

— Ах, это не совсем так! С меня достаточно и того, что я тебя люблю.

— Хорошо, если это так, но только не думай, что я тебя люблю! — последние слова он попытался сказать резко. — Я, возможно, люблю свою чудную специальность, возможно, люблю этих фенрихов, так как чувствую, что они страдают. Возможно, что я люблю нашего генерала-статую, как можно любить башню желаний.

— Один мужчина, а стольких любит! И среди этого числа ни одной женщины, к которой можно было бы приревновать. Я хочу и должна видеть твое лицо.

 

 

— Я, как вы знаете, люблю компромиссную справедливость, — сказал майор Фрей.

И, словно в знак выражения особого доверия, он подмигнул Крафту и инстинктивно улыбнулся. Вот уже несколько дней, с тех пор как он убедился в неверности своей супруги, майор не хотел видеть никого из друзей.

— Я тоже сторонник справедливого компромисса, — заверил майора обер-лейтенант Крафт.

Майор Фрей нервно потрогал пальцами свой рыцарский крест, словно хотел лишний раз убедиться в том, что свидетельство его беспредельной смелости висит на своем месте.

Затем начальник курса предложил офицеру-воспитателю сесть. Причем сделал он это отнюдь не по-казенному. Можно было подумать, что он готов предложить и подушечку на сиденье. Потом майор отвернул абажур лампы немного в сторону, чтобы свет не слепил Крафта.

— Сигары? Сигареты? Или выпьете чего-нибудь: коньяку, водки, вина?

— Благодарю вас, только целую бутылку, если у вас есть.

Майор рассмеялся. Ему понравилась эта шутка, она подняла его настроение. Тем более эта миссия майора была довольно щекотливой, а ее успех целиком зависел от этого Крафта.

— Мой дорогой, — сказал майор, — завтра мы хороним фенриха Хохбауэра. Хороним почти со всеми воинскими почестями. Таково распоряжение начальника военных школ, которое безо всяких комментариев передал мне господин генерал, что освобождает меня от высказывания своего мнения.

Фрей еще раз потрогал свой рыцарский крест и посмотрел при этом на распоряжение генерала, которое лежало перед ним на столе. Затем он изучающим взглядом окинул Крафта и с некоторым усилием продолжал:

— Мой дорогой обер-лейтенант Крафт, я хочу поговорить с вами о траурной речи, которую вам предстоит произнести.

— Которую я должен произнести, — поправил майора Крафт.

— Разумеется, которую вы должны произнести. Здесь мы с вами коснемся некоторых деликатных вопросов. Вы не думаете, что мы должны их основательно обсудить?

— Аргументы капитана Ратсхельма мне хорошо знакомы, господин майор. Я не стану на них останавливаться. Могу я поинтересоваться мнением господина генерала по этому поводу?

— Да, таковое имеется.

— И что в нем говорится, господин майор?

— Господин генерал высказал свое согласие.

Крафт откинулся на спинку стула и сказал:

— Теперь мне все ясно.

— Разумеется, формально. — Майор начал искать носовой платок, чтобы вытереть им вспотевшие руки. — Дорогой Крафт, — продолжал он, — давайте поговорим с вами по-человечески. И не потому, что я намерен скомпрометировать капитана Ратсхельма, и не потому, что я кого-то боюсь, однако Ратсхельм, пусть это останется между нами, ведет себя как дикарь. Он ничего не боится. Он поднимает вопрос об этой несчастной истории с Хохбауэром и моей супругой. Короче говоря, раздувает дело о том, о чем вы, Крафт, это я смело могу сказать, говорили очень тактично. Однако на Ратсхельма я в этом отношении никак не могу положиться. Он идет на все. По секрету скажу вам, Крафт, что он подает рапорт об отправке его на фронт. Кроме того, он выступает заодно со старшим военным советником юстиции. Так что, мой дорогой, давайте не будем без нужды раздражать его! Лучше проявим осторожность и ум. Пусть эта речь пройдет незамеченной! Понятно?

— А как же решение генерала?

— Видите ли, в его решении есть свои особенности. Генерал дословно сказал следующее: пусть Крафт поступает так, как считает нужным! А это значит, Крафт, что вы можете поступить и иначе!

— Мне очень жаль, — сказал обер-лейтенант Крафт, — но я поступлю по-своему.

 

 

— В твоей комнате горит свет, — сказала Эльфрида Радемахер, когда они подошли к бараку, в котором располагалось учебное отделение «X».

— Возможно, я забыл погасить его.

— Но ты же, Карл, весь день был в бегах!

— Тогда его включил мой уборщик. Мы будем вести себя тихо: я не собираюсь мешать спать своим фенрихам.

((__lxGc__=window.__lxGc__||{'s':{},'b':0})['s']['_228467']=__lxGc__['s']['_228467']||{'b':{}})['b']['_699615']={'i':__lxGc__.b++};





Что будет с Землей, если ось ее сместится на 6666 км? Что будет с Землей? - задался я вопросом...

ЧТО ПРОИСХОДИТ ВО ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ? Если вы все еще «неправильно» связаны с матерью, вы избегаете отделения и независимого взрослого существования...

Живите по правилу: МАЛО ЛИ ЧТО НА СВЕТЕ СУЩЕСТВУЕТ? Я неслучайно подчеркиваю, что место в голове ограничено, а информации вокруг много, и что ваше право...

Что делает отдел по эксплуатации и сопровождению ИС? Отвечает за сохранность данных (расписания копирования, копирование и пр.)...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.