Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Превосходство прилагательных





Поскольку ум может предложить лишь ограниченное число решений перед лицом важнейших проблем, его потенциал упирается в естественную границу под названием сущность, «главное», упирается в невозможность до бесконечности приумножать основополагающие трудности: история ставит перед собой единственную задачу — изменить облик какого-то количества вопросов и ответов. Ум изобретает всего лишь новые определения; он переименовывает элементы или ищет в своих словарях менее затертые эпитеты для выражения одной и той же устойчивой боли. Люди всегда страдали, однако страдание бывало то «возвышенным», то «справедливым», то «абсурдным», сообразно совокупным взглядам, поддерживаемым философией определенного времени. Несчастье образует основу всего живого, но формы его эволюционировали; они выстроились в череду несводимых друг к другу видимостей, внушающих каждому человеку веру в то, что он первый так страдает. Гордость за такую уникальность побуждает его влюбляться в собственный недуг и терпеливо переносить его. В мире страданий каждое из них является исключительным по отношению ко всем остальным. Внешняя оригинальность того или иного несчастья достигается с помощью изолирующей его совокупности слов и ощущений...

Качественные прилагательные меняются: это изменение называется прогрессом ума. Уберите их все — и что останется от цивилизации? Разница между умом и глупостью заключается в умении обращаться с прилагательными, употребление которых без фантазии оборачивается банальностью. Даже сам Бог живет одними прилагательными, которые к нему добавляют; это основа основ теологии. И человек тоже, каждый раз по-иному определяя монотонность своего несчастья, оправдывается перед своим рассудком только страстными поисками нового прилагательного.



(И тем не менее поиски эти жалки. Нищета выразительности, являющаяся отражением нищеты ума, проявляется в скудости слов, в их исчерпанности и деградации: атрибуты, при помощи которых мы определяем вещи и ощущения, в конце концов наваливаются перед нами, будто словесные отбросы. И мы направляем полные сожалений взгляды в то время, когда они только-только начинали выделять запах затхлости. Всякий александрийс-


кий стих1 исходит поначалу из потребности проветрить слова, из потребности компенсировать их увядание бойкой утонченностью, но все оканчивается утомлением, в котором ум и слово расплываются и разлагаются. (А это уже самый последний этап литературы и цивилизации: представим себе Поля Валери2, обладающего душой Нерона...)

Пока наши свежие чувства и наивные сердца находятся в мире определений, они благоденствуют, но их легкая жизнь кончается, едва мы начинаем препарировать прилагательные, ибо те оказываются неточными и ущербными. Мы говорим, что пространство, время и страдание бесконечны, но бесконечное имеет не больше смысла, чем прекрасное, возвышенное, гармоничное, безобразное... Угодно ли нам заставить себя взглянуть в глубины слов? Мы не увидим там ничего, поскольку любое из них, будучи отделенным от пылкой и изобретательной души, выглядит пустым и ничтожным. (Власть ума стремится навести на слова блеск, отполировать их и сделать яркими; эта власть, возведенная в систему, и есть культура, то есть фейерверк на фоне небытия.)

Успокоившийся Дьявол

Отчего Бог столь тускл, тщедушен и неживописен? Почему он такой неинтересный, такой безвольный, такой безнадежно устаревший и почему он так не похож на нас? Существует ли какой-нибудь его менее антропоморфный и более удаленный от нас образ? Как смогли мы наделить его таким бледным свечением и такими слабыми силенками? На что потратили мы нашу энергию и наши желания? Кто же это поглотил избыток нашей жизненной дерзости?

А может, нам лучше обратиться к Дьяволу? Однако мы не смогли бы ему молиться: поклоняться ему означало бы молиться интроспективно, молиться самим себе. На очевидность не молятся: реальность не является предметом культа. Мы наделили нашего двойника всеми нашими свойствами, а чтобы придать ему что-то вроде торжественности, облачили его в черное, представили нашу жизнь и наши добродетели в трауре. Наделив его злобностью и упорством — нашими преобладающими качествами, мы сделали все от нас зависящее, чтобы сделать его как можно более живым: мы израсходовали все силы, чтобы создать его образ, сделать его ловким, непостоянным, умным, ироничным и, что самое главное, мелочным. В результате запасы энергии, которой мы располагали, чтобы создать Бога, истощились. Тогда мы прибегли к воображению и напрягли ту малую толику крови, которая в нас осталась: явившись плодом нашего малокровия, Бог получился непрочным и рахитичным. Он кроток, добр, возвышен, справедлив. Но кто узнает себя в этой смеси, благоухающей розовой водой и приправленной трансцендентностью? Человеку, лишенному двойственности, недостает глубины и таинственности; он ничего не скрывает. Только грязь является признаком реальности. И если святые еще представляют собой какой-то интерес, то это потому, что возвышенное в них смешивается с романной интригой и их вечность способна превращаться в биографию. Их жизни указывают, что они покинули мир ради жанра, способного время от времени нас увлекать...


Поскольку Дьявол пышет жизнью, у него нет алтаря: человек слишком узнает себя в нем, чтобы любить его; он ненавидит его совершенно сознательно; он отрекается от себя и блюдет скудные атрибуты Бога. Но Дьявол на это не ропщет и не стремится создавать свою религию: разве нас недостаточно, чтобы спасти его от худосочия и забвения?

Прогулка по окружности

Внутри круга, охватывающего людей с общими интересами и надеждами, враждебный миражам дух прокладывает себе путь от центра к периферии. Он уже не в состоянии воспринимать кишение человеческой толпы вблизи; ему хочется смотреть на связывающую людей между собой проклятую симметрию с как можно более далекого расстояния. И он повсюду видит мучеников: одни жертвуют собой ради зримых нужд, другие — ради не поддающихся проверке потребностей, причем и те и другие готовы похоронить свои имена под какой-то непреложностью; а поскольку всем достичь этого не удается, большинство искупают банальностью пригрезившийся им избыток крови... Их жизни сотканы из безмерной свободы умирания, которой они не смогли воспользоваться: их поглощает невыразительная в глазах истории гибель, общая могила.

Но вот какой-нибудь ярый сторонник разлук в поисках путей, не посещаемых толпами, удаляется на отдаленную периферию и прохаживается по контуру круга, который он не может пересечь, пока им правит тело; однако Сознание парит в отдалении, скучая без людей и предметов. Уже не страдая и игнорируя все приглашения к смерти, оно забывает о носящем его человеке. Более нереальное, нежели звезда из галлюцинаций, оно напоминает какой-то космический пируэт, в то время как душа прогуливается по окружности жизни, встречая неизменно только саму себя и свою неспособность ответить на зов Пустоты.

Воскресенья жизни

Если бы воскресную предвечернюю пору продлить на месяцы, то куда бы пришло человечество, избавленное от пота и бремени первородного проклятья? Это стоило бы проверить опытным путем. Можно быть абсолютно уверенным, что преступление стало бы тогда единственным развлечением, разврат назвался бы невинностью, дикий вой — мелодией, а издевательский смех — нежностью. Ощущение безмерности времени превратило бы каждую секунду в нестерпимую муку, в обрамление смертной казни. В наполненных поэзией сердцах воцарились бы скептическая кровожадность и печаль гиены; мясники и палачи измаялись бы от томной праздности, а церкви и бордели надрывались бы от стонов. Вселенная, преображенная в воскресную сиесту, — вот определение скуки и конец вселенной... уберите проклятье, нависшее над Историей, и она тотчас закончится, растворится вместе с жизнью в абсолютном ничегонеделании, обнаружит свою условность. Труд в пустоте рождает и упрочивает мифы; будучи примитивным опьянением,


он порождает и укрепляет веру в «реальность», но созерцание чистого существования, созерцание, независимое от поступков и предметов, усваивает лишь то, чего нет...

Праздные люди замечают больше явлений и видят их глубже, чем люди деловые: никакой труд не ограничивает их кругозора; рожденные в вечное воскресенье, они наблюдают, причем им удается видеть и самих себя, занятых наблюдениями. Лень — это физиологический скептицизм, сомнение плоти. В мире, ошалевшем от праздности, только они, праздные люди, не были бы убийцами. Но они не являются частью человечества и живут, поскольку пот не льется с них ручьями, не испытывая последствий Жизни и Греха. Не творя ни добра, ни зла, они — зрители эпилепсии человечества — презирают складывающееся в недели время и усилия, удушающие сознание. Каких неприятностей могли бы они ждать от бесконечного продления некоторых сиест, кроме сожаления по поводу того, что им пришлось утверждать элементарные истины? И тогда раздражение от истины могло бы заставить их подражать другим и находить удовольствие в пошлом искушении делами. Такова опасность, угрожающая лени — чудесному пережитку рая.

(Единственная функция любви состоит в том, чтобы помогать нам коротать по воскресеньям жестокие в своей нескончаемости часы от обеда до ужина, травмирующие нас на всю оставшуюся неделю, травмирующие навеки.

Без регулярного повторения этих унаследованных от предков конвульсий нам потребовалась бы тысяча глаз, чтобы выплакать скрытые слезы, или ногти длинной в километр, чтобы грызть их... А то как еще убить по-другому это остановившееся время? В эти бесконечные воскресенья недуг бытия проявляется в полной мере. Иногда нам случается в чем-нибудь забыться, но как забыться в самом мире? Эта невозможность и есть определение нашего недуга. Пораженный им не исцелится никогда, даже если вселенная полностью изменится. Должно было бы измениться только его сердце, но оно не меняется; вот почему существование имеет для него только один смысл: погружаться в страдание так, чтобы ежедневный уход в нирвану возвышал его до восприятия нереальности...)

Отказ

Это было в зале ожидания поликлиники: старуха рассказывала мне про свои болезни... Общественные споры и ураганы истории, увиденные ее глазами, казались пустяками: пространством и временем управляли ее недуги. «Я не могу есть, не могу спать, мне страшно, должно быть, у меня там гной», — говорила она скороговоркой, нежно поглаживая свою челюсть с таким интересом, словно именно от этой челюсти зависела судьба мира. Подобный избыток внимания дряхлой кумушки к собственной персоне вызвал у меня сначала что-то среднее между ужасом и отвращением, затем, не дождавшись своей очереди, я покинул поликлинику, полный решимости навсегда отказаться от моих болезней...

«Пятьдесят девять секунд из каждой минуты, — размышлял я, прогуливаясь по улицам, — были посвящены страданию или... идее страдания. Как жаль, что я не камень! «Сердце» — источник всех мучений... Я мечтаю


быть предметом... грежу о благословенной материи и о непрозрачности. Мельтешение какой-то мошки уже кажется мне апокалипсической затеей. Мы грешим, выходя за пределы своего кокона... О ветер, безумие воздуха! О музыка, сошедшее с ума молчание! Капитулировав перед жизнью, этот мир совершил преступление по отношению к небытию... Я отказываюсь от движения и от своих грез. О забытье! Ты будешь единственной моей славой... Пусть слово «желание» будет навсегда вычеркнуто из словарей и душ! Я отступаю перед головокружительным фарсом грядущих дней. И если я все еще питаю какие-то надежды, то вот способность надеяться я утратил навсегда».









Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2019 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.