|
Фантазия из монашеской жизниБыли времена, когда женщины принимали постриг ради того, чтобы скрыть от мира самих себя: свое старение, появление морщин, постепенное уменьшение привлекательности... а мужчины, утомившись от славы и роскоши, покидали Двор, чтобы пойти по стезе набожности... Мода обращаться к религии из деликатности ушла в прошлое вместе с эпохой Людовика XIV: тени Паскаля и его сестры Жаклин2 осеняли своим незримым престижем даже самого ничтожного из придворных, даже самую пустейшую из красоток. Но Пор-Рояль разрушили, и вместе с монастырем разрушили место, больше чем что-либо другое подходившее для уединенной меланхолии. В монастырях больше нет места кокетству: где же нам еще найти обстановку одновременно и угрюмую, и пышную, дабы хоть как-то усладить наше вырождение. Такой эпикуреец, как Сент-Эвремон1, вообразил нечто в этом роде, столь же вялое и расслабленное, как и его умение жить. Но в ту пору еще надо было считаться с Богом, приспосабливать Его к неверию, включать Его в одиночество. Сделка очень приятная, но безвозвратно канувшая в прошлое! Нам же нужны монастыри, напоминающие своей пустотой и запущенностью наши души, чтобы сгинуть там без помощи небес и в чистоте отсутствующих идеалов... Нам нужны монастыри под стать утратившим иллюзии ангелам, которые и в падении, благодаря победе над иллюзиями, остались бы непорочными. И еще хотелось бы надеяться, что настанет мода уединяться в вечности без веры, принимать постриг в небытие, вступать в Орден, лишенный таинств, где ни один «брат» не стал бы говорить о своем Боге и относился бы к собственному спасению, как и к спасению других, с презрением. То был бы Орден невозможного спасения... В честь безумия Better I were distract: So should my thonghts be sever'd from my grief*. Восклицание, вырвавшееся у Глостера, увидевшего, как далеко зашло безумие короля Лира... Чтобы обособиться от наших горестей, мы прибегаем как к самому последнему средству — к бреду; когда у нас мутится разум, мы больше не видим наших печалей: мы заговариваемся, попадая в целебный мрак, в пространство, параллельное нашей боли и грусти. Когда мы начинаем ненавидеть эту чесотку под названием «жизнь» и устаем от зуда ее продолжительности, уверенность безумца посреди невзгод превращается для нас в соблазн и пример: да избавит нас милосердная судьба от рассудка! Пока интеллект проявляет внимание к движениям сердца и не отвыкает от них, выхода нет! Я жажду погрузиться в ночь идиота, в его минеральные страдания, в радость стенаний, воспринимаемых отстраненно, словно это стенания другого человека; я вздыхаю по такой голгофе, где бы я был чужд сам себе, где даже собственные крики воспринимаются так, словно они доносятся откуда-то со стороны, вздыхаю по аду безымянности, где пляшут и зубоскалят, разрушая самих себя. Жить и умереть в третьем лице, уйти в изгнание в собственное «я», оторваться от собственного имени, навсегда отделиться от того, кем я был... достичь, наконец, мудрости в слабоумии, поскольку жизнь делается сносной лишь такой ценой... Мои герои Пока мы молоды, мы ищем себе героев: у меня были свои: Генрих фон Клейст2, Каролина фон Гюндероде, Жерар де Нерваль, Отто Вейнигер...3 Восторгаясь их самоубийствами, я был уверен, что только они достигли пос- *Сойти бы лучше мне с ума, Чтоб мысли отделить от горестей моих (англ.). леднего рубежа, что в смерти они обрели справедливое завершение своей несчастной или же счастливой любви, показали силу своего надломленного духа, подведя итог своим философским судорогам. Человек, переживший свою страсть, казался мне презренным и гнусным. Иными словами, человечество в моих глазах было чем-то неприемлемым. Я обнаружил у людей столь ничтожно малую толику возвышенной решимости и столь большую снисходительность к собственному старению, что, отвернувшись от них, я принял решение покончить с собой до того, как мне исполнится тридцать лет. Но годы шли, и я терял свою юношескую гордыню: каждый день, подобно уроку смирения, напоминал мне, что я еще жив, что продолжаю общаться с прогнившими от жизни людьми, я предаю свои грезы. Измотанный ожиданием смерти, я считал себя обязанным уничижать плоть, когда утренняя заря сменяла ночь любви, и почитал непростительной пошлостью малейшее воспоминание об отзвучавших стонах. А иногда спрашивал себя, как еще оскорбить присутствием этой плоти длительность жизни, когда охватываешь все в растяжении времени, возносящем гордыню на небесный престол? В таких случаях я думал, что единственный поступок, на который человек может решиться без стыда, — это лишить себя жизни и что у него нет права слабеть в череде дней и инерции горя. «Нет избранных, — повторял я себе, — кроме тех, кто предает себя смерти». Даже теперь я больше уважаю повесившегося консьержа, чем живого поэта. Человек — это тот, кто получил отсрочку от самоубийства: вот в чем состоит его единственная слава и единственное ему извинение. Но он не осознает этого и клеймит как трусость отвагу тех, кто дерзнул возвыситься над собой посредством смерти. Мы связаны друг с другом молчаливым договором добрести до последнего дыхания. Однако этот договор, укрепляющий нашу солидарность, компрометирует нас: весь род человеческий несет на себе печать бесчестья. Нет спасения, помимо самоубийства. И как странно, что смерть, хотя она и существует испокон веков, не стала неотъемлемой частью наших нравов: единственная реальность, она не смогла войти в моду. Так что пока мы живем, мы все отстаем от времени... Нищие духом Обратите внимание на то, как человек произносит слово «истина», — с модуляцией уверенности или осторожности в голосе, с выражением веры или сомнения, — и вы получите представление о характере его мнений и свойствах его духа. Нет слова более пустого; тем не менее люди сотворили себе из него кумира и превратили бессмыслицу одновременно и в критерий, и в цель мысли. Это суеверие, оправдывающее пошляков и позорящее философов, появилось благодаря уступкам надежде, сделанным логикой. Вам повторяют: истина недоступна, и все же следует искать ее, стремиться к ней, не жалея сил. Оговорка, которая сближает вас с теми, кто утверждает, будто они обрели истину: важно верить, что она возможна. Обладать ею или же стремиться заполучить ее — это два действия, уходящих корнями в одну и ту же позицию. Словесная эквилибристика здесь только все запутывает. Нищим духом я называю всякого, кто говорит об Истине убежденно; у него всегда есть в запасе заглавные буквы, и он ими пользуется наивно, без мо- шенничества и презрения. Что же касается философа, то его обличают малейшие уступки такому идолопоклонству: гражданин торжествует в нем над отшельником. Если из мысли возникает надежда, то это печалит или вызывает улыбку... Неприлично вкладывать слишком много души в высокие слова: всякий энтузиазм в познании есть ребячество... И настала пора для философа подвергнуть Истину опале и отказаться от каких бы то ни было заглавных букв. Нищета: допинг для духа Чтобы держать дух в состоянии бодрствования, существуют не только кофе, недуги, бессонница и одержимость смертью. Нищета способствует этому в не меньшей, если не в большей степени: страх перед завтрашним днем в такой же мере, как и страх перед вечностью, денежные неприятности в такой же степени, как и метафизический ужас, не позволяют успокоиться и забыться. Все наши унижения происходят оттого, что мы не можем решиться на голодную смерть. За эту трусость мы расплачиваемся дорогой ценой. Жить среди людей, не имея призвания к попрошайничеству! Унижаться перед этими хорошо одетыми, удачливыми, самонадеянными мартышками! Отдаваться на милость этих карикатур, недостойных даже презрения! Ходатайствовать о чем бы то ни было настолько стыдно, что хочется уничтожить эту планету со всеми ее иерархиями и соответствующими им видами деградации. Общество — это не зло, а просто катастрофа: какое идиотское чудо, что в нем можно жить! Когда за ним наблюдаешь то с яростью, то с безразличием, кажется необъяснимым тот факт, что никто до сих пор не снес его здания, никто из отчаявшихся достойных и благих умов не предпринял усилий, чтобы срыть его до основания и стереть с лица земли его следы. Между выпрашиванием мелочи в городе и ожиданием ответа от безмолвной вселенной сходство очевидно. Скупость властвует и над сердцами, и над материей. На кой черт нам нужна эта скаредная жизнь! Она копит золотые монеты и таинства, а биржи столь же недоступны, как и глубины Неведомого. Но как знать? А вдруг в один прекрасный день это Неведомое раскроет свои секреты и выставит напоказ свои сокровища? Но никогда богатые, пока будет течь кровь в их жилах, не откопают своих кладов... Они признаются вам в своем позоре, в своих пороках и преступлениях, но будут продолжать лгать относительно своего состояния; они сделают вам столько признаний, что их жизнь будет у вас в руках, но ни за что не поделятся с вами своим последним секретом, секретом своих денег... Нищета — это не переходное состояние, она соответствует уверенности в том, что в любом случае вы останетесь неимущим, что вы родились за пределами круговорота богатств, что вы должны бороться даже за то, чтобы дышать, что вам нужно отвоевывать для себя все, вплоть до воздуха, вплоть до надежды, вплоть до привилегии на сон, что даже если общество исчезнет, природа от этого не станет ни менее немилосердной, ни менее извращенной. В творении полностью отсутствует какое-либо отцовское начало: повсюду одни зарытые сокровища и Гарпагон-демиург, Всевышний скряга, любящий все припрятывать. Это он привил вам ужас перед завтрашним днем, поэтому не нужно удивляться тому, что и религия стала формой этого ужаса. Для обездоленных нищета — это нечто вроде допинга, который они приняли раз и навсегда, не имея возможности избавиться от его воздействия; или нечто вроде изначального знания, позволяющего человеку увидеть ад раньше, чем он видел жизнь... Обращение к бессоннице Мне было семнадцать лет, и я верил в философию. Все, что к ней не относилось, казалось мне грехом или просто мусором. Поэты? — Паяцы для увеселения пустых бабенок. Деятельность? — Глупость, перешедшая в бред. Любовь, Смерть? — низкопробные отговорки, не желающие превращаться в категории. Тошнотворная вонь вселенной, недостойной ароматов духа... конкретность — что за дела! Наслаждаться или страдать — какой позор! Мне казалось, что только в абстракциях есть истинная жизнь: я предавался покупной «любви» из страха, как бы какая-нибудь более благородная страсть не заставила меня изменить собственным принципам и не бросила меня в пучину сердечных треволнений. Я повторял себе: «Только бордель совместим с метафизикой», — и, спасаясь от поэзии, ловил взгляды горничных и слушал вздохи шлюх. ...И вот пришла ты, Бессонница, чтобы встряхнуть мою плоть и мою гордыню; ты, преображающая неразвитого юнца, оттеняющая инстинкты и воспламеняющая грезы; ты, за одну ночь наделяющая человека большим знанием, чем дни покоя; ты, отяжелевшим векам дарующая откровения поважнее безымянных недугов или катастроф времени! Благодаря тебе я услышал здоровый храп, храп людей, погруженных в звучное забытье, тогда как мое одиночество охватывало окрестную темень, становясь еще более необъятным, чем она сама. Все спало, все спало вечным сном. Никакой больше зари: так я буду бодрствовать до скончания веков, когда меня попросят отчитаться о моих бессонных ночных грезах... Каждая ночь была похожа на другие, и каждая из них была вечной. И я чувствовал себя солидарным со всеми, кто не может спать, со всеми моими неведомыми братьями. У меня была своя тайна, как бывают тайны у развратников и фанатиков; я мог бы, как и они, организовать сообщество, сообщество неспящих, чтобы все ему отдавать, все ему жертвовать и все ему прощать. Я считал гением первого встречного с отяжелевшими от усталости веками и относился безо всякого почтения к людям, если они спали ночью, даже к тем, кто, отличаясь большим умом, составлял славу Государства, Искусства или Литературы. Я бы преклонился перед таким тираном, который, мстя за свои бессонные ночи, запретил бы отдых, наказывал бы за забытье, узаконил бы горе и нервное возбуждение. И тогда я вновь обратился к философии; но нет такой мысли, которая утешила бы в темноте, нет такой системы, которая выдержала бы ночные бдения. Выводы бессонницы разрушают даже самые достоверные постулаты. Устав от такого распада, я в конце концов сказал себе: все, больше никаких колебаний; уснуть или умереть... вернуть себе сон или исчезнуть... Но это обретение утерянного оказалось делом нелегким: когда что-то начинает получаться, замечаешь, до какой степени ночь накладывает на все свой отпечаток. Например, вы влюбились?.. А оказывается, на ваших поры- вах уже лежит печать разложения: из каждого «экстаза» вы будете выходить в сладострастном испуге. Когда на вас посмотрит ваша слишком близкая соседка, ваше лицо покажется ей лицом преступника. На ее искренние чувства вы ответите раздражением отравленного сладострастия, на ее невинность — поэзией виновного, ибо для вас все станет поэзией, но поэзией проступков... А вдруг появятся кристально чистые идеи, блаженное течение мыслей? Нет, больше вам мыслить не придется: произойдет самое настоящее извержение, хлынет лава непоследовательных и бессвязных понятий, понятий изрыгаемых, агрессивных, утробных, похожих на наказания, на которые плоть обрекает сама себя, когда дух становится жертвой настроений и выводится из игры... Вы будете страдать от всего, и притом чрезмерно: ветерок покажется вам шквалом, легкое прикосновение — кинжальным ударом, улыбка — оплеухой, пустяк — катаклизмом. И все это из-за того, что ночные бдения могут прекратиться, но их свет будет в вас жить: нельзя безнаказанно вглядываться во мрак, поскольку наука мрака сопряжена с опасностью. Есть такие глаза, которые уже ничему не научатся у солнца, и есть души, больные ночами, от которых они никогда не исцелятся... Профиль злодея Чему обязан он тем, что не сделал зла больше, чем нужно, и не совершил более изощренных убийств и отмщений? И тем, что не внял ударам приливающей к голове крови? Может быть, своему настроению в тот момент или своему образованию? Разумеется, нет, и еще менее — врожденной доброте; но одной лишь неотступной мысли о смерти. Он склонен никому ничего не прощать, но все всем прощает. Малейшее оскорбление пробуждает его инстинкты, но проходит миг, и он о нем забывает. Чтобы быстро успокоиться, ему бывает достаточно мысленно представить себе свой собственный труп и применить эту же процедуру к остальным. Вид разлагающегося трупа вызывает в нем прилив доброты... и трусости: без мрачных наваждений не бывает мудрости (как и милосердия). Если человек здоров и горд тем, что существует, он будет мстить за себя, прислушиваясь к голосу собственной крови и к своим нервам, будет приспосабливаться к предрассудкам, возражать, отвешивать пощечины, убивать. А человек, чей ум иссушен страхом смерти, уже не реагирует на вызовы внешнего мира: он делает робкие попытки поступков и ничего не доводит до конца; размышляет о чести и теряет ее; пробует силы в страстях, но ему удается лишь раскладывать их по полочкам... ужас, сопровождающий его поступки, лишает их энергичности. Из-за понимания незначительности всего происходящего желания его гаснут. Если он и бывает злобным, то только по необходимости, а не по убеждению; интриги и злодеяния его останавливаются на полном ходу. Как и все люди, он скрывает в себе убийцу, но убийцу безропотного и слишком усталого, чтобы разить врагов или создавать себе новых. Он грезит, опираясь лбом на кинжал, как бы заранее разочаровавшийся во всех преступлениях; все его считают добрым, но он мог бы стать и злым, если бы это не казалось ему лишенным смысла. О терпимости Вот признаки жизни: жестокость, фанатизм, нетерпимость, а вот признаки вырождения: любезность, благожелательство, снисходительность... Пока общественные институты опираются на здоровые инстинкты, они не приемлют ни врагов, ни еретиков: они их вырезают, сжигают или лишают свободы. Костры, эшафоты, тюрьмы! Их выдумала не злоба, а убежденность, любая крепкая убежденность. Например, где-нибудь овладевает умами новое верование? Рано или поздно полиция будет вам гарантировать его «истинность». Иисус, желавший убедить людей в своей правоте, должен был предвидеть и Торквемаду1, внедренного в историю как неотвратимое следствие христианства. Если же Агнец не предусмотрел, что в будущем его защитником станет палач креста, то он просто барашек. С помощью инквизиции Церковь доказала, что у нее еще была огромная жизненная сила. Короли доказали то же самое своим самодурством. У каждой власти есть своя Бастилия: чем могущественнее общественный институт, тем он бесчеловечнее. Энергия любой эпохи измеряется количеством пострадавших от нее людей. Поскольку звериная жестокость является основным показателем успеха любого исторического предприятия, то религиозные или политические идеологии утверждаются благодаря принесенным на их алтарь жертвам. Там, где торжествует идея, летят головы; идеи не могут побеждать иначе, как за счет других идей или голов, которые их рождают либо защищают. История подтверждает правоту скептицизма, однако она существует и живет, попирая его. Никакое событие не возникает из сомнения, но любые размышления о событиях ведут к сомнениям и оправдывают их. Это говорит о том, что терпимость является высшим из земных благ, но в то же время она несет в себе зло. Желание принять все точки зрения, самые разнородные идеологии, самые противоречивые мнения свидетельствует о состоянии всеобщей утомленности и бесплодия. Получается некое чудо: противники сосуществуют, но существуют именно потому, что уже не в состоянии быть таковыми. А противоположные доктрины признают заслуги друг друга из-за того, что не обладают энергией, необходимой для самоутверждения. Как только религия начинает терпимо относиться к истинам, в которых ей нет места, она угасает, а бог, во имя которого уже не убивают, действительно умирает. Абсолют исчезает, намечается смутный свет земного рая... но свет мимолетный, ибо основным законом земной жизни является нетерпимость. Социальные общности крепнут в условиях тирании, а при милосердных и великодушных режимах распадаются. В условиях тирании в них внезапно просыпается энергия, и они начинают душить свои свободы и боготворить своих тюремщиков, как венценосных, так и разночинных. Эпохи, наполненные ужасом, имеют преимущество перед периодами спокойствия. Человек гораздо больше раздражается от отсутствия событий, чем от их изобилия. Вот почему история является кровавым продуктом его неприятия скуки. Философия одежды С какой нежностью и ревностью мои мысли обращаются к монахам-пустынникам и к циникам! Отказаться от обладания всеми предметами обихода: этим столом, этой кроватью, этими лохмотьями... одежда встает меж- ду нами и небытием. Посмотрите в зеркало на ваше тело, и вы поймете, что вы смертны; проведите пальцами по ребрам как по мандолине, и вы увидите, как близко находитесь вы от могилы. Только потому что мы одеты, мы и можем казаться себе бессмертными: ну как человек может умереть, если он носит галстук? Наряжающийся труп не знает, что он труп, и, мысленно представляя себе вечность, поддерживает в душе иллюзию. Плоть прикрывает скелет, одежда прикрывает плоть: уловки природы и человека, инстинктивное и как бы договорное надувательство; настоящий джентльмен не может быть вылеплен из глины или праха... Достоинство, почтенность, благопристойность — сколько хитростей перед лицом неотвратимого! Когда вы надеваете шляпу, кто посмеет сказать, что когда-то вы пребывали в утробе и что когда-нибудь черви наедятся до отвала вашим салом? ...Поэтому я выброшу эти лохмотья и, сбросив маску моих дней, пущусь в бегство от времени, в котором по взаимному согласию с остальными сейчас лезу вон из кожи, предавая себя. В былые времена отшельники сбрасывали с себя все, чтобы обрести себя; и в пустыне, и на улице они в равной степени наслаждались своей опрощенностью и достигали высшего счастья: они уподоблялись мертвецам... Среди отверженных Чтобы смягчить угрызения совести, подстерегающие меня из-за моей лени, я спускаюсь на социальное дно, торопясь поякшаться со сбродом. Я знаю этих напыщенных, насмешливых, вонючих оборванцев. Проваливаясь к ним в грязь, я наслаждаюсь их зловонным дыханием не меньше, чем их воодушевлением, воодушевлением людей, безжалостных к тем, кто преуспел. Их гений ничегонеделания вызывает восхищение; и все же они представляют собой печальнейшее на земле зрелище: поэты без таланта, проститутки без клиентов, дельцы без гроша, влюбленные без потенции, страшно несчастные женщины, которые никому не нужны... «Вот оно, человечество, — говорю я себе, — человечество, увиденное с изнанки, вот оно, существо, претендующее на божественное происхождение, этот лишенный грима жалкий фальшивомонетчик абсолюта... Вот чем он должен был бы кончить — этим похожим на него образом, этой грязью, этой глиной, которой никогда не касалась рука Бога, этим животным, облик которого не подправлял ни один ангел, этой бесконечностью, порожденной под улюлюканье и хрюканье, этой душой, возникающей из судорог...» Я вижу безмолвное отчаяние этих сперматозоидов, дошедших до своего логического конца, вижу эти похоронные лица рода человеческого. И успокаиваю себя: мне еще идти и идти, мне еще до них далеко... Потом начинаю испытывать страх: неужели и мне суждено так низко пасть? И я начинаю ненавидеть и эту вот беззубую старуху, и этого рифмоплета без стихов, и этих импотентов любви и бизнеса, этих образчиков позора духа и плоти... Глаза человека меня ошеломляют; от общения с этим отребьем я надеялся испытать прилив гордости, а меня бросило в дрожь, подобную той, что испытал бы живой человек, который, радуясь, что он еще не умер, хорохорился бы в гробу... О поставщике идей Он берется за все, и все ему удается. Нет ничего, чему бы он не являлся современником. Такая сила в ухищрениях интеллекта, такое непринужденное скольжение по всем сферам духа и моды — от метафизики до кинематографии — ослепляют, должны ослеплять. Нет проблемы, с которой он бы не справлялся, нет явления, которое показалось бы ему чуждым, нет искушения, которое оставило бы его равнодушным. Это завоеватель, и у него есть всего лишь один секрет: недостаток эмоций. Ему ничего не стоит начать любое дело, потому что он не придает этому никакого значения. Конструкции его великолепны, но в них нет «соли»: его интимнейшие переживания распределены у него в сознании по категориям и обретаются там, словно в какой-то картотеке катастроф или в каком-то каталоге треволнений. С одинаковой легкостью им классифицируются и различные виды душераздирающей боли, и детали отраженной в поэзии щемящей тоски. Непоправимое теперь систематизировали, ему посвящаются театральные ревю, оно экспонируется, подобно товару повседневного спроса, и давно уже стало чем-то вроде товара, производимого на некой фабрике тоски! Этого требует публика; этим подпитываются бульварный нигилизм и горечь ротозеев. Мыслитель без определенной судьбы, невероятно пустой и удивительно изобильный, он эксплуатирует свою мысль, хочет, чтобы она была у всех на устах. Никакой рок его не преследует: родись он в эпоху материализма, он принял бы его простенькие концепции и обеспечил бы его победное шествие по всему миру; в эпоху романтизма он создал бы на базе последнего некую «Сумму грез»; появись он на свет в эпоху господства теологии, он манипулировал бы Богом не хуже, чем какими-либо иными понятиями. Потрясает сноровка, с которой он берет за рога любые великие проблемы: тут все замечательно, кроме подлинности. Глубоко апоэ-тичный, он не трепещет, когда говорит о небытии. Все его антипатии глубоко продуманы; отчаяние его укрощено и как бы даже выдумано задним числом. Однако воля его необыкновенно активна и в то же время столь трезва, что, если бы он захотел, он стал бы поэтом, а то и святым, если бы он придавал этому значение... У него нет ни предпочтений, ни предубеждений, мнения его случайны, и жаль, что он в них верит, хотя его интересует только ход собственной мысли. Если бы я услышал, как он проповедует с амвона, я бы не удивился, поскольку он находится по ту сторону от всех истин, которыми он распоряжается при том, что все они и не необходимы ему, и не органичны для него... Продвигаясь вперед, подобно землепроходцу, он завоевывает область за областью. Его шаги являются такими же операциями, как и его мысли, и мозг его вовсе не является врагом его инстинктов: он возносится над другими людьми, не испытывая ни утомления, ни этакого злобного унижения, которое парализует желания. Сын своей эпохи, он выражает ее противоречия, ее бесполезную суетливость, и когда он устремляется покорять эту эпоху, то вкладывает в свои действия столько последовательности и упорства, что успех его и слава оказываются ничуть не меньшими, чем успехи и слава воителей, реабилитируя дух такими средствами, которые прежде казались ему отвратительными или были просто неведомы. Истины темперамента Есть мыслители, лишенные патетики, характера, напористости, мыслители, подражающие формам своего времени, и есть другие, глядя на которых чувствуешь, что, когда бы они ни родились, они, независимые от своей эпохи, всегда были бы верны самим себе, всегда извлекали бы свои мысли только из глубин собственных душ, из специфической вечности собственных пороков. От своей среды они берут лишь внешние атрибуты, кое-какие особенности стиля, кое-какие характерные конструкции, подсказанные процессами, протекающими в обществе. Все в мыслях о преследующем их злом роке, близкие и к апокалипсису, и к психиатрии, они говорят лишь о катастрофах и трагедиях. Даже если бы Ницше и Кьеркегор появились на свет в самый что ни на есть анемичный исторический период, их вдохновение не стало бы от этого ни менее нервным, ни менее зажигательным. Они сгорели в собственном пламени, а живи они несколькими веками раньше, их сожгли бы на костре: по отношению к общепринятым истинам они могли быть только еретиками. Не имеет значения, погибает ли человек в собственном пламени или же в костре, приготовленном другими: за истины темперамента приходится так или иначе расплачиваться. Кишки, кровь, недуги и пороки объединяются, чтобы породить эти истины; они проникнуты субъективностью, и за каждой из них обнаруживается то или иное «я». Все превращается в исповедь, и за любым, даже самым невинным междометием стоит крик плоти. Даже внешне безличные теории выдают своих авторов, приоткрывают их тайны, рассказывают об их страданиях. Не бывает такого универсализма, который бы не являлся маской автора. Все вплоть до логики служит ему поводом Для создания автобиографии; его «я» заражает идеи, его тоска преобразовывается в критерии, в единственную реальность. Конфликты в семейной жизни. Как это изменить? Редкий брак и взаимоотношения существуют без конфликтов и напряженности. Через это проходят все... Что делает отдел по эксплуатации и сопровождению ИС? Отвечает за сохранность данных (расписания копирования, копирование и пр.)... Живите по правилу: МАЛО ЛИ ЧТО НА СВЕТЕ СУЩЕСТВУЕТ? Я неслучайно подчеркиваю, что место в голове ограничено, а информации вокруг много, и что ваше право... ЧТО И КАК ПИСАЛИ О МОДЕ В ЖУРНАЛАХ НАЧАЛА XX ВЕКА Первый номер журнала «Аполлон» за 1909 г. начинался, по сути, с программного заявления редакции журнала... Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:
|