Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Залредких книг (психотерапевтическая повесть)





В конце июля на закате солнца в Москве Медведева и Пичугин вошли в белоснежный теплоход «Волга».

В их каюте было два дивана, между ними у окна стол, за шторой умывальник и стенной шкаф. Главное же, никому не нужно было знать, в законном они браке или просто так. Есть билеты — и ладно. Потому что это был не туристический теплоход, а обыкновенный, для передвижения пассажиров и грузов от Москвы до Ростова-на-Дону и обратно. Но за билетами в каюты первого и второго класса люди полгода стояли в очереди, потому что плыть в такой каюте, когда на корме стеклянный, уютный ресторан, а на носу салон и в двух шагах от каюты душевая с могучими струями и берега все время меняются своей природой, людьми, деревнями, городами, а в больших городах теплоход стоит по несколько часов и многое можно посмотреть, передвигаться так самым древним способом для многих людей — прекрасно.

Медведевой было тридцать, Пичугину тридцать два, и, кроме того, они были сейчас в состоянии острой влюбленности друг в друга. При задернутых коричневых занавесках на окне они стали целоваться, дорвавшись друг до друга, с искренними постанываниями, пьяными шептаниями, опытно, без всякой уже юной застенчивости, хотя для Медведевой быть так близко и запертой, наконец, от других с любимым мужчиной случилось впервые. В то же время оба ясно понимали, где они, что происходит, и немного обдумывали в поцелуях свои проблемы и мелочи. Медведева думала, что наступает, наконец, кажется, в ее жизни священный момент превращения в женщину, и что надо бы поставить сейчас на полку свои книги и папки, а на стол белый кофейник, с яркими нарисованными ромашками, и что это будет чудесно — в тени палубы писать статьи по истории психиатрии, а элегантная старуха, которая свирепо смотрела в морской бинокль на берег, — либо истеричка, либо шизофреничка. Пичугин же думал, что вот начинается головокружительное счастье и что сразу после путешествия или будущей весной, чтоб дочке исполнилось хотя бы три года, надо разводиться с женой, и что хорошо будет, поглядывая на Волгу, писать рассказы, ощущая совсем другой, не технический, обрыдлый ему ход душевной работы.

Полгода в очереди за билетами на теплоход стояла тоже незамужняя еще подруга Медведевой. Они вместе мечталиплыть, но Медведева недавно попросила оба билета. Подруга с внутренней, смущенной завистью пожелала ей счастья.

Они вышли на палубу, встали рядом с элегантно-свирепой старухой и тоже смотрели на Речной вокзал в вечернем солнце с массой арок, фигурами трудовых людей тридцатых годов. Каменная лестница спускалась к теплоходам. Черная, спокойно-вечерняя вода. Между окурками здоровенный плавает огурец.

Медведева и Пичугин познакомились в Ленинской библиотеке, в зале редких книг. Пичугин недавно случайно обнаружил этот всегда почти пустой зал для чудаков — любителей древности, где можно хорошо позаниматься среди растений за отдельным столом.

Столы здесь громадно-старинные, тяжеленно-дубовые и такие же стулья. Чтобы стул подвинуть, пришлось его двумя руками приподнять и опускать с бережной нежностью, потому что была тут чудесная старинная тишина. Всего несколько человек в зале, и многие столы свободны.

Сочно-зеленые массы цветов — на подоконниках, на столах, в углах зала. Здешние библиотекари, видно, глубоко увлекались цветами. Пичугин не видел никогда таких мясистых листьев герани, таких упругих великанш-бегоний, в которые хотелось по-детски вгрызться, как в капусту.

Он сел за стол в заднем углу зала, где особенно много цветов и чтобы всех видеть, и открыл папку с начатым рассказом про одинокую женщину, свою начальницу. Хотелось поработать над описанием ее костюма и рук, переставляя местами слова в черновике и поглядывая сбоку, не ярче ли вышло от этих перестановок.

Каждодневная работа в конструкторском бюро сделалась для него омерзительной, и дома тоже неладно. Дочка без конца болеет ангинами, случались даже воспаления легких с угрозой перейти в хроническое. Жена мало работала на своей музыкальной службе в детском саду и, несмотря на скромный их бюджет и частые болезни дочки, твердила: «Вот бы нам теперь сыночка еще! Ох, как хочется много-много деточек нарожать!» — «На какие же шиши жить-то будем!» — раздражалсяПичугин и тут же истощался в своем раздражении, ругая за неуклюже грубое слово, но тут же опять раздражало его то, что у жены дыра в чулке, заштопать не может. «Да разве капрон штопают?» — удивлялась она и плакала.

Духовного контакта у них не было никакого, писательство его воспринимала она как развлечение вроде собирания марок.

Еще детей Пичугин не хотел. Он даже единственной дочкой тяготился, хотя и понимал, что грех это. Он так загружен постоянным почти напряжением про то, что нет времени на любимое, сокровенное писательство, что даже не может до сих пор прочувствовать по-настоящему, что он — отец этой смешной, ласковой крошки, что она родное ему существо, которое не смогло бы без него возникнуть. Всегда в нервной спешке и домашней суете-возне, задавленный необходимостью постоянно ходить в магазины, в прачечную, в аптеку, делать неприятную для него, но весьма ответственную работу в конструкторском бюро. Где уж тут заниматься с дочкой и любить ее не поверхностно, а с глубиной души, тут можно и взвыть, утеряв всякую нравственность!

Ему не нравилось в дочке, как ходит она уточкой, похоже на мать, как ноет-капризничает, что папе-де хорошо, он компот еще не доел, а я уже доела. В таком же духе и жена поговаривает: «Соседке хорошо, ей муж шубу купил».

Глупа жена, конечно. Так глупа, что и серьезной злости к ней нет. Он девочке, к примеру, запрещает грязнить пластилином пол, а жена тут же разрешает и приговаривает: «Ух, папка какой, не разрешает! Ух, мы ему покажем такому-сякому, как нам не разрешать. Пусть-ка он лучше побольше зарабатывает, чтоб доченьке своей мог клубничку покупать, а не только редиску да репку». Тьфу ты! Вот противность глупая. А в субботу и воскресенье теща приезжает и пуще угнетает, что-де первый зять машину купил, а ты что для семьи сделал?

Пичугин совсем рассорился с женой и тещей, стал по субботам и воскресеньям уезжать в библиотеку, дело шло к настоящему разводу, и женщины испуганно присмирели.

Пичугин, при склонности своей к самокопанию и самообвинению, не смог себя серьезно упрекнуть в том, что бросает жену с ребенком. Просто он будет жить отдельно от них, потому что с ними, да еще с тещей, морально измучился, дальше некуда. Он даст им четыре пятых своей зарплаты, много ли ему нужно на бутылку молока и пакет супа? И вот тогда он сможет писать рано утром и после работы.

Но тут вставал перед ним один каверзный вопрос — где будет он жить? Если там же, то все будет по-прежнему, потому что не сможет быть просто соседом, а если снимать комнату, то надо много платить.

Пичугин сам не знал, как он позволил себе совершить две такие тяжелые ошибки: окончил технический вуз, послушавшись родителей-инженеров (дескать, технический кусок хлеба — во всех отношениях хороший кусок), и женился на духовно-ограниченной девочке-нянечке, которая не способна посочувствовать ему, когда журнал в очередной раз отказывается печатать его рассказ, которая только и хочет, что «деточек побольше нарожать», неизвестно зачем. Как проглядел он за наивной узколицей кривой улыбочкой самку с неуемным ро-жательным инстинктом! Вот и трудится ломовым грузчиком умственного труда, совершая ответственную, но осточертевшую работу, а после работы и домой не хочется — опять жена будет умолять про «еще деточку». Хорошо еще, если среди всего этого удается пописательствовать час или два в неделю.

В таком настроении Пичугин и увидел крупную изящную спину не знакомой ему еще Медведевой — через четыре пустых стола перед собой.

На белой вязаной кофте, на спине лежали ее распущенные крепкие каштановые волосы, но без тени вульгарности, благородно, аккуратно распущенные. Она выписывала места из старинных книг в ветхих телячьих переплетах.

Пичугин сразу сравнил ее со своей приземленной женой. Вот бы с кем вместе жить! Интерес к книге, волнение, с которым читала, — все это выразительно светилось в ее красивой крупной спине. Он представил, что вот так она могла бы читать его рассказы, и почувствовал, что, хотя не видел еще ее лица, все в ней — и вязаная кофта, и богатые волосы, и пух нашее — для него такое домашнее, близкое и в то же время таинственно-женственное, что его просто приподнимает со стула и тянет к ней. Такой неожиданной, острой, нежной влюбленности не было еще в его раздрябше-подсохшей душе.

Он вспомнил, что ему еще всего тридцать два года, что он на пороге развода с женой, и наполнился мечтами и надеждами. Главное же — эта влюбленность не была голой чувственностью, бредом сердца, а происходила из раздумья о том, что вот бы с кем каждый день разговаривать и читать книги. Жена устраивает ему истерические скандалы, когда он покупает книжку, а эта сама будет покупать книги.

Чтоб увидеть ее лицо, он встал, будто нужно ему пройти из читального зала в музей старой книги, и когда посмотрел на нее, она тут же сама посмотрела в его лицо блестящими, заинтересованными глазами. Он понял, что она заметила его раньше и сейчас тоже думала и думает о нем, и так испугался ее потерять, что заколотилось сердце. Пичугин пошел прямо к ней и спросил:

— Простите, что это у вас за книги?

—«Экономический магазин», — ответила она, понимая прекрасно, что он совсем не то хочет спрашивать, но так и ему, и ей легче познакомиться. «Господи, как хорошо, что он подошел», — радовалась она.

—Это настоящие телячьи переплеты, — проговорил Пичугин.

—Да, конечно. Это же восемнадцатый век. Представляете, телята, из которых сделаны эти переплеты, бегали по полям нецивилизованной России двести лет назад.

У нее получилось это так поэтически, потому что она боялась, что он отойдет, спросив. Но тут же поняла, что он не собирается уходить, что он уже преодолел барьер знакомства и что оба они уже как бы вцепились друг в друга и будто давно друг друга знают, нужно только выйти из зала и вспомнить все.

На улице был теплый июльский дождь с солнцем. Она вынула из своего узкого высокого портфеля и надела прозрачную целлофановую шляпу с мягкими свисающими вокруг лица полями и волнистой черной ленточкой у края полей. Под крупными каплями дождя поля будто прилипли к лицу, и по нимпотекли капли. Пичугину жутко захотелось схватить обеими руками это круглое крепкое милое лицо, обернутое в мокрый целлофан, и гладить, размазывать капли по лицу и этой чудесной, прозрачной шляпе.

Они вошли молча в метро, ехали вниз на эскалаторе, а внизу он предложил пойти в Александровский сад, и они стали подниматься наверх. Пичугин стоял позади нее, на две ступеньки ниже и глянул на ее нежно-гордые ноги на высоких каблуках, полноватые, но с кошачьей стройностью. Медведева чувствовала, что он смотрит на ее ноги, и это не смущало ее, как раньше в таких положениях, а напротив, было приятно и радостно и хотелось смотреть, как он смотрит.

Пичугин преклонялся перед самым неизвестным и пресным писателем, поскольку завидовал его счастливой возможности писать с утра, позавтракав, несколько часов, понимая это как ежедневную работу-обязанность. Или ехать в Среднюю Азию, Сибирь в творческую командировку — то есть жить там живой жизнью, переплавляя осознанно-бессознательно внутри себя все это в рассказ. Эта зависть захватывала его, пьянила надеждой — вдруг и с ним когда-нибудь это будет, ведь все-таки делаются же люди писателями и после тридцати двух лет.

Ни один из его рассказов не был еще напечатан, и любой напечатанный где-то рассказ, даже скучный, представлялся ему святым и законченным сгустком души, вечной ценностью за одно то, что теперь не мог он уже устареть, выказать какую-то свою неправильность, как, например, научная статья или лекция. У него было пока только двенадцать законченных напечатанных на машинке рассказов, медленно выточенных, доделанных так, что больше уж ничего не изменишь в них.

Пичугин надеялся, что рассказы будут напечатаны — и это было пока единственной опорой его души. И все же он понимал, что не нашел еще своей тропы в искусстве и, выписывая эстетски-чувственные фразы с претензией на вечные метафоры, подпиливая и подтачивая их, как столяр, рассматривая сбоку, переставляя слова и рассматривая вновь, подражаетОлеше и Козину, писателям любимым, но в общем иной душевной структуры, где-то даже чуждым ему. Он знал себя в том смысле, что ему не нужны почести и именитость, а важно ему по-настоящему уважать себя за свои поступки и свое дело, выразить свою жизнь и душу в рассказах, которые будут жить после него.

Он рассказал все это Медведевой в темноте парка на скамейке и попросил ее, как любимую и психиатра, помочь ему разобраться в душевной запутанности, найти свою тропу и беспомощно, как ребенок, прижался к ней щекой. Он чувствовал при этом ум, глубину и доброту влюбленно-встревоженной им крупной девушки с крепкой каштановой массой волос, а она гладила его сангвинической крепко-нежной рукой, целовала и очень хотела ему помочь.

Он прочел уже небольшую ее статью о древнерусских описаниях белой горячки и увидел, как близко это к рассказам. Она наверняка психиатрически поможет ему изображать характеры. Вообще символично, что он отыскал ее в зале редких книг.

Медведева была для Пичугина и любимая девушка, и психиатр-психотерапевт, и даже немного мать, он настолько естественно и по-родному чувствовал себя с ней, что, отличаясь щепетильностью, не смущался плыть на теплоходе за ее деньги.

Медведева работала в психоневрологическом диспансере уже шесть лет и любила возиться с больными. Многим из них ей удалось основательно помочь амбулаторно, тогда как обычно в таких случаях диспансерные психиатры надеялись только на больницу. Дело в том, что Медведева не только хорошо знала лекарства, но, энергично и весело разъезжая по своему участку, чаще, чем полагалось, навещала больных дома, вникала в их домашнюю жизнь, помогала устроиться на работу, добивалась им квартиры, защищала от соседей, отчитывала родственников — и в результате всего этого больному делалось лучше, он все крепче влезал в здоровую людскую жизнь, все меньше отличаясь от здоровых, забывая по временам о болезни, но всевремя почти думал о докторе как о самом близком человеке, на которого всегда можно опереться в душевной боли.

Погрузившись в лечебно-практическую работу, Медведева тянулась к истории психиатрии, особенно древней, так как вообще любила живую, естественную древность без необходимых, но искусственных терминов цивилизации. С каждым годом она понимала все отчетливее, что изучает старые книги, читает с большой охотой художественное и философское, смотрит спектакли и фильмы, в конце концов, для того чтобы через все это лучше понимать своих больных и основательнее им помочь.

Она жила вместе со своей матерью, старым психиатром, пенсионеркой. Мать подолгу смотрела телевизор, читала толстые романы и строго спрашивала с дочери, где была и с кем, звонила по телефону подругам дочери, чтобы проверить, действительно ли с ними была в театре. Медведевой легче было при этих строгостях работать на полторы ставки — меньше отчитываться. Наконец, мать заметила, что в тридцать лет дочь еще не замужем, а хотелось бы уже внука. Дочь с тактичной своей сангвиничностью сказала:

— Мама, ты так со мной строга, что я боялась прийти домой после девяти вечера. Какие же тут женихи! Не могу же я сразу человека позвать домой, как ты хочешь. Надо же с ним прежде на скамейке посидеть в темноте.

— Ерунда какая! Я ничего тебе не запрещала, — ворчала мать. — Делай что хочешь, но только не так, как сейчас все делают, то есть сразу в постель.

Седая, крепкая, энергичная, как и дочь, в роговых очках, вечно хмурая, мать отличалась прямолинейностью, которая всегда делает человека духовно ограниченным, поскольку он не способен признать и понять свою неправоту, тут же забывает ее и потому искренне считает себя всегда правым. Точно так же она забыла, что муж ее, отец дочери, умер на улице от опоя, когда она выгнала его пьяного на улицу, и теперь искренне считала, что умер он от того, что переборщил на каком-то банкете и сдало сердце — и все.

В тридцать лет Медведева начала, наконец, искать спутника жизни. Ей даже снились эти романтические спутники, и были такие сновидения, о которых никому не расскажешь; природабрала свое. Но кому ты нужна в тридцать лет! Вчерашние студенты поженились уже на своих однокурсницах или девятнадцатилетних девочках. Стыд-позор, тридцатилетняя старая дева, приходится даже напускать на себя легкую вульгарность, чтоб не подумали, что дева, событие исключительное для нашего века.

Встреча с Пичугиным была как дар Божий. Медведева даже испугалась, не снится ли это. Ведь такой одухотворенный, умный мужик, она сразу тогда в библиотеке почувствовала его тонкие токи, а раньше лишь дребедень всякая обращала на нее внимание. Она заставила себя не поверить в то, что из этого может выйти серьезное, подумала: «Хоть девственность проклятую с ним порушу, и на том спасибо».

В Пичугина она влюбилась сразу за милую его неловкость, худощавость, морщинистое продолговатое лицо — мужское с густой бородкой, но и с каким-то едва уловимым светом нежной девушки. Когда надевал он белую фуражку, то делался похожим на инженера из горьковских пьес.

Она не удивилась и не расстроилась, когда услышала от него, что у него жена и дочка. Ей даже легче сделалось, когда узнала, что у него семья: без этого все было слишком уж сказочно.

Некоторое время Медведеву беспокоила совесть, что участвует в несчастье его близких, но потом успокоилась на том, что сама-то, может быть, была раньше еще несчастнее.

Итак, впереди прекрасное путешествие самым древним способом, по Волге, хотя, в отличие от древности, работают современные шлюзы и Волга соединяется с Доном. Десять дней до Ростова-на-Дону и десять дней обратно жить вместе в уютной каюте с душевным ромашечным кофейником на столе.

Две недели они обнимались и целовались в парке на скамейке, и, если б не теплоход, то не выдержали бы и укатили на электричке в лесную траву.

Пичугин любил так остро в первый раз. Он судил об этом по тому, что когда ел теперь что-то вкусное, например кусок торта в гостях у соседей, то страдал, что она этого не ест.

Он постоянно теперь в душе все бежал к ней. Когда жена, по обыкновению, зевала так сладко, что раньше хотелось только погладить ее, как кошку, то теперь, погладив, хотелось бежать к Медведевой. Когда же жена раздражалась на него, придираясь к пустякам, ему было легче за свой грех перед ней: дескать, вот ты поведением своим и заслуживаешь все это. Пичугин даже хотел ее раздражения. Вообще теперь, что бы ни случилось, он всегда мог душевно успокоиться с мыслями, воспоминаниями о Медведевой.

Еще одно серьезное изменение в нем говорило, что влюблен необычно. Раньше он почти постоянно с напряжением думал о предстоящей когда-нибудь, а может, вот-вот, смерти и боялся умереть, не оставив себя в своих рассказах жить дальше. Действительно, разве умерший хороший писатель не есть живой человек, когда столько людей думают о нем и чаще, и глубже, нежели о каком-то человеке, живущем сейчас в банальном смысле. Так вот теперь он иногда замечал, что ему достаточно было бы того, что Медведева переживет его, будет его вспоминать и плакать. Вот теперь высшее для него счастье.

Боковыми, окольными мыслями Пичугин понимал, что это он так поглупел, опьянел от любви: так легко смотрит на смерть и смысл жизни только восторженный дурак или веселый пес. Среди накрапывающего летнего дождя в темноте на скамейке в сквере он ей говорил, что так хорошо к ней относится (они не говорили между собой слово «любовь»), что, верно, прыгнул бы за нее в огонь, а раньше только смеялся над подобным в романах.

При всем этом он стал теперь относиться к жене все-таки добрее, теплее, но только как к милой нянечке, немного вздорной и все же родной. Не хотелось жить с нею и с дочкой, так на нее похожей, как не хочется жить с родителями, когда полюбил и жаждешь быть наедине с любимым человеком.

Медведева тоже почти все время думала о нем. Среди всяких других желаний чувствовала она в себе острое, малопонятное ей желание — пусть будет так, чтоб он делал с ней все-все, что ему хочется, потому что все, что здесь ему хочется, ей тоже хочется. Теперь, с ним, все прежние мимолетные влюбленности ее представились ей инородно-игрушечными. Медведева чувствовала, что начинавшаяся в ней старая дева, то естьнекоторая все же пугливая встревоженность, хотя и за легкой маской вульгарности, застенчивая осанка и тому подобное, — все это умерло сейчас в ней на пороге их окончательной близости, необходимой, банальной, но для нее таинственной и остро-прекрасной до того, что не верится, что это произойдет вот сейчас.

Только теперь, когда теплоход, наконец, плыл и мимо тянулся уже Серебряный бор с изумрудной от вечернего солнца травой и очень красными купальниками купальщиц, они хорошенько заперлись в каюте и встретились бесконечно глубоко.

Пичугин увидел, что испытывает в это время не только чувственное, как было это с женой, а сквозь острую чувственность радуется тому, что они не только вот так будут уходить друг в друга, растворяться друг в друге, но будут вместе и работать — читать, писать, говорить о прочитанном, он станет читать ее историко-психиатрические статьи, а она его рассказы и поможет ему своими физиологическими и психиатрическими разъяснениями, а летом в поисках творческого материала и просто новых впечатлений они будут путешествовать то в тундру, то в Среднюю Азию, то в Сибирь — и только бы больше, больше лет прожить так вместе. И после остро-любовного истощения в этой постели он понимал, что произошло сейчас, хотя необходимое, но не самое яркое, а самое яркое и важное — это их духовная совместная творческая жизнь.

Медведева тоже думала-мечтала о будущих путешествиях и как будет помогать ему писать рассказы. То, что произошло сейчас, настолько обезволило ее, что уж не могла запрещать себе мечтать. Они все лежали, прижавшись друг к другу, не хотелось быть отдельными телами.

Когда вышли в этот вечер на палубу, солнце еще немного брызгало желто-зеленой влажностью из-под низких лилово-серых длинных облаков. Это было лето и коротких, и длинных платьев вместе, и приятно было Пичугину смотреть на тоненьких женщин в длинных до полу ярких и неярких платьях и юбках, как костлявыми кулачками подтягивали они юбку вверх истучали каблучками по палубе и по ступенькам вниз в машинное отделение, где кипяток и буфет.

Но прекрасней всех была для него, конечно, Медведева, совсем не тоненькая, а настоящая русская барышня с зонтиком, в белой широкой шляпе и с блестящими влажными зубами. Ему было и забавно, и остро приятно от того, что на округлом милом, немного кошачьем ее лице под очень большими умно-строгими глазами горел еще пьяный румянец острой любовной близости, и она не могла с ним справиться и смешно смущалась. Потом вдруг бросила стесняться и обняла его с такой мягкой крепостью, что у него заколотилось сердце, еще больше наморщился лоб, неловко дернулась густая бородка и сквозь морщинистую мужественность приподнятого кверху продолговатого лица проступил вместе с румянцем еще отчетливее свет нежной девушки.

Сумерки покрывали и лес на берегу, и гладь воды. Ребята-матросы устроили на палубе танцы под магнитофон и сами тоже танцевали и твист, и шейк с официантками ресторана и уборщицами кают. Пичугин и Медведева тоже потанцевали немного среди двадцатилетних, и старики, прогуливающиеся перед сном по палубе, хмурились на эту белую высокую пару в сумерках (Пичугин тоже был в светлом костюме).

На душе у них было чудесно. Разве только у Медведевой мелькнуло печально-нелепо: неужели у него и с женой было то бесконечно-острое и родное, что произошло у них совсем недавно в каюте. А Пичугин подумал, тоже мельком, хотя и с досадой: зачем послушался родителей и поступил в этот бесполезный для него технический вуз, когда надо было для писательства идти в гуманитарный или медицинский. Но тут же у него все это вытеснилось сильным желанием снова остаться с ней вдвоем в запертой каюте и раздеть дрожащими руками и поцелуями ее большое, славное, чистое тело, вздрагивающее и постанывающее от каждого прикосновения.

Медведевой же сильно хотелось делать ему что-то очень хорошее или своими руками спасти его от чего-то страшного. Ей даже представилось вдруг, что вот если бы он остро сошел с ума, она не отдала бы его ни в какую больницу, а только, обняв, поцеловала бы и тем сняла, купировала психотическое состояние, потому что «он только мой и я сама спасу егои никому не отдам». Острая нежность-забота так переполняла ее, что она еле удерживалась, чтоб не заплакать, но, когда остались опять одни в каюте, беззвучно заплакала. Но и плакала она с умной тонкостью без знакомой ему глупой набухлости губ.

Пичугин понял это только как реакцию радостного умиления с необходимой долей грусти на случившуюся с ней глубокую жизненную перемену, потому что глаза ее при этом искрились живым мокрым смехом над собой.

Проснулись ранним утром в шлюзе. Пичугин подвинул занавеску — за окном шли вниз влажные серо-каменные стены и становилось все светлее. Посмотрев друг на друга, они весело каждый из своей постели протянули друг к другу руку и, тихо коснувшись кончиками пальцев, сморщили по-детски друг другу рожицы и демонстративно-насупленно отвернулись к своим стенам, чтобы заснуть. Медведева скоро проснулась и чуть приоткрыв глаза смотрела туда, где отодвинута занавеска.

Там, за стеклом, было теперь солнечно и слышно, как под безоблачным небом трещат на берегу кузнечики. Лесистые березово-осиновые берега выложены камнем у самой воды. Иногда возникали на берегу рябины с уже красными гроздьями.

Медведева тихо умывалась за занавеской, напряженная прежним нежным желанием заботиться о нем как о любимом и ребенке своем — все вместе.

Теплоход остановился у какой-то пристани, она купила там мороженого и газетный кулек вишни у бабки. В каюте вымыла вишню, ловко вытащила все косточки английской булавкой и смешала вишню в белой эмалированной кружке с мороженым.

Проснувшись и увидев это вместе с ее большим чистым округлым лицом, сияющим умом и нежной преданностью ему, с прозрачным пухом на шее, перемешанным с утренними солнечными лучами, он поцеловал ее в широкий нос, в мягкое белое ухо и тут же стал есть ложкой из кружки, ощущая весь мир ярко-белым, как пломбир, ярко-вишневым, как вишня, и остро-вкусным, как все это вместе. Особенно приятно было то, что булавка, которой Медведева вытаскивала вишневые косточки, быть может, была прежде где-то в ее одежде и даже, возможно, касалась ее тела.

Погуляв по палубе, пошли завтракать в ресторан, где у них было уже свое место. В коридоре перед стеклянной дверью ресторана, когда никто не мог их услышать, Пичугин шепнул:

— Я теперь начну дрессировать мою нежность к тебе, чтоб укладываться в несколько, ну, восемь, поцелуев в день.

— Хорошо, — кивнула она, — но только в день, а в сутках их будет гораздо больше.

У него опять заколотилось сердце от этих шутливых, но ясных ее слов о том, что ей хорошо с ним ночью и она этой ночи ждет. Не выдержав, Пичугин поцеловал ее в щеку пронзительно нежно, но в то же время так, как можно было поцеловать на людях, то есть этот поцелуй не помещался в те восемь поцелуев, и они вошли в наполненный солнцем, хрустящий белыми салфетками ресторан на корме, за стеклянными стенами которого по берегам канала шли ласковые русской душе пейзажи.

Здесь, в ресторане, продолжались яркие краски. В салате из помидоров со сметаной помидоры были очень красные, огурцы ярко-зеленые и остро пахли первой-летней огуречной свежестью из белоснежной густой сметаны.

Жигулевское пиво в запотевших бокалах было вкусно своей солено-взрослой, не детски-сладкой вкусностью — как никогда. Они пили это пиво и менялись бокалами, чтобы подчеркнуть то, что они родные друг другу люди: еще сильнее хочется пить из твоего бокала, чем из своего, потому что это тоже хоть как-то прикоснуться к твоим губам лишний раз.

Старичков и старушек, верно, на теплоходе было многовато. Среди полей стояло село с церковью.

Взяли к дрожащей еще яичнице свежий творог и манную кашу, и белый хлеб с маслом.

За соседним столом сидели две девушки из соседней каюты. По всему виду они были очень порядочные и аккуратные девы в возрасте под тридцать. Одна высокая, головой и лицом похожая на курицу и с костлявыми длинными руками. Другая пониже, пополнее, с круглой мордашкой и веселым носом. Одеты они были в почти одинаковые цветастые легкие платья, и вкрупных, белых, тревожных коленях чувствовалась затянувшаяся застенчивая свежевымытая нетронутость. В глазах тоже было общее — потаенная робкая, жалкая мольба, обращенная к мужчинам: не погубить, а подарить семью. Так во всяком случае представлялись они Медведевой и Пичугину — и здесь, и на палубе, когда они вязали или читали у своего окна.

— Курица и Карась, — сказал тихо Пичугин про этих дев, склонившихся над своими салатиками и яичницами без всякого хлеба и каш, чтоб не толстеть.

— Точно, — засмеялась Медведева. — Вот увидишь, если они где-нибудь увидят малыша, то непременно склонятся над ним с трогательной нежностью.

Она даже слегка злорадствовала в душе, что вот сама-то уже не та. И им тоже — бросаться бы головой в омут, а не закрывать на ночь окно щелевой доской для безопасности и тюремной духоты. Смелее надобно жить. Вот она Пичугина ужасно любит и очень хочет семьи с ним, чтоб, как говорят, вместе состариться, но, не разведись он со своей женой, влюбись даже в жену свою еще крепче, как бывает после того, как мужчина пожил на стороне, она все равно не пожалеет ни о чем, а будет всегда безмерно благодарна ему за эти нежно-красочные дни, будь их побольше.

И Медведевой, счастливой сейчас, хотелось творить всяческое добро: например, как-то помочь этим девам, закованным в тревожную разборчивость, что особенно ощущалось в Курице с ее бугорками и родинками на шее и брезгливо-повисшем лице. Бедные девы! Только они, наверно, не поняли вчера на палубе, что случилось у Медведевой и Пичугина, когда те вышли из каюты в вечернее солнце с красными лицами и нежно-блестящими глазами.

Взяли еще салат из редиски со сметаной.

Для Медведевой и редиска была слишком красная своим бочком и слишком сочно-белая на разрезе. И она, действительно, была благодарна и жизни, и Пичугину за каждую полнокровную, сочную минуту.

Пичугин же тревожился уже в глубине: вдруг все как-то расстроится, рухнет. Он даже побаивался Медведеву, как это бывает, когда сильно любишь умную женщину. Вспомнил, как прошлым летом выходила замуж девушка, соседка по лестничной площадке. Жена волновалась так, будто замуж выходит ее дочь, помогала одевать невесту и готовить стол. Вся красная, взволнованная, глупая, она была даже счастливее невесты. В загсе, куда и Пичугину пришлось поехать, после шампанского мать жениха предложила молодым ехать на Красную площадь к вечному огню, и жена при этом взволнованно проговорила: «Да, да, поедемте, поедемте, пусть они там погуляют, красавчики».

Теперь же он сам как в свадебном путешествии медового месяца. Что бы сталось с женой, если б узнала? Пичугин испугался, что вопрос этот может привязаться к нему, но в это время уже вошли они в каюту и он благополучно отключился от неприятного.

Потом сидели они на палубе в тяжелых палубных креслах, прижимаясь друг к другу локтями, и читали. Писать они еще не могли: от любовной напряженной устремленности друг к другу не получалось сосредоточиться.

Проплыли Дубну с песчаным берегом и стоянкой множества моторных лодок; рядом с каждой лодкой железный сарайчик с замком — прятать мотор. Кончился канал, разлилась уже настоящая Волга.

Пичугин вскоре почувствовал, что среди благоухания большой волжской воды и природно-диких, не искусственно-каменных уже берегов чувство его смягчается: как будто бы держится все та же безмерная нежность к Медведевой, но уже без внутренней сумасшедшей оголтелости.

Проплыли и Кимры со стройной церковью. Теплоход опаздывал часов на шесть, простояв ночью в тумане.

В библиотеке запаслись еще книгами. Взяли Чингиза Айтматова, том Бальзака, справочник «По Волге» и два тома Мопассана. Овеваемые теплым палубным ветерком, они читали неглубоко и несерьезно, все посматривая друг на друга и улыбаясь. Читали друг другу места из книг, а когда рядом никого не было, Пичугин брал Медведеву за руку и спрашивал, встревоженный своей внутренней смягченностью:

— Я боюсь теперь... вдруг потеряю тебя, а? А ты?

— Я? Я тоже не хочу тебя потерять. Но я не так остро боюсь этого, потому что трезвее тебя в том смысле, что не задумываясь радуюсь тому, что дает мне жизнь, а ты, получив что-то от жизни, не можешь забыться в радости, а все тревожишься, что отнимут у тебя это.

«Батюшки, как она меня верно понимает! — думал он. — Даже неловко, что так умно и по-психиатрически верно».

Размышляя вслух, они сошлись на том, что Чингиз Айтматов славный романтик, но как-то несколько ограничен своей же романтичностью, чего нельзя сказать про другого романтика — Сергея Есенина. Пичугин заметил, что даже порадовался тому, что так тонко сошелся с ней в оценке, и сделалось неловко: неужто она умнее его? Почему он радуется тому, что думает, как она, а не наоборот — что она думает, как он? Уж не давит ли она умом своим? «Нет, нет, — успокоил он себя. — Просто вот что дает медицинская, психиатрическая образованность, вот в какой институт надо было бы идти для писательства. И она мне теперь хоть немного поможет этим...»

По палубе все прогуливались старики и старухи. Один старик рассказывал, что нога его ночью попала в открытую часть окна и, проснувшись, он втянул ее, закоченевшую, в постель, но не знает теперь, простудится ли.

Когда обедали, все еще было красочно в круглой салатнице, где смешаны сметана с помидорами и огурцами. Но еще много было в этом салате петрушки и укропа. И они опять совпали друг с другом в своей горячей симпатии к укропу, который могли есть, густо посыпая им черный хлеб с солью.

— Мы будем, — сказал он, — наполнять каждую осень укропом литровую банку, пересыпая укроп солью, и — в холодильник на всю зиму.

— Вот мечтатель ты мой! — засмеялась она.

«Это вроде как «мальчик мой», — он подумал. — Я для нее мальчик, с которым играет...»

Медведева же сказала так потому, что самой так хотелось жить с ним вместе и на зиму заготовлять в холодильнике укроп, что, когда он сказал это, она испугалась, что этого может и не случиться, и проговорила про мечтателя, чтоб не сглазить. Но, впрочем, может быть, неосознанно она ощущала егоодновременно и мальчиком своим, потому что любила его все сильнее, можно сказать, жадно, а потому в чувстве ее было уже незаметно-материнское напряжение.

На остановке вышли на берег, прошли мимо торговок вишнями, помидорами, солеными огурцами в заросли полыни, лопуха и полевых цветов.

Медведева стала рвать ромашки, дикий львиный зев и цикорий, чтоб поставить в каюте и чтоб ему было хорошо. «Интересно, — думала она, — почему хочется дарить цветы любимому человеку? Потому что цветы красивы, как любовь, или все тут глубже биологически и Зигмунд Фрейд недаром напоминает, что цветы — половые органы растений? Как бы ни было, чудесно любить и чудесно рвать цветы любимому!»

Пичугин в это время записывал в записную книжку наблюдения за своим любовным состоянием и образы любви. Еще вчера он не мог этого делать, потому что вчера чувства его были еще свято-сокровенными, не отделимыми от него, не могли принадлежать даже его рассказу. Пичугин лет с двадцати жил, думал и чувствовал, рассматривая все это постоянно как материал для будущих рассказов, хотя и написал их немного. В сущности, он и книги, и даже газеты читал для рассказов, выискивая в них особые слова и сообщения.

В каюте заметил он на столе молочную бутылку с ромашками, цикорием и диким львиным зевом.

— Цветы как раз для каюты, правда? — спросила она. Пичугин поцеловал Медведеву в лицо. Нет, он безмерно, безмерно любит эту сангвини<







ЧТО ПРОИСХОДИТ ВО ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ? Если вы все еще «неправильно» связаны с матерью, вы избегаете отделения и независимого взрослого существования...

Что будет с Землей, если ось ее сместится на 6666 км? Что будет с Землей? - задался я вопросом...

Живите по правилу: МАЛО ЛИ ЧТО НА СВЕТЕ СУЩЕСТВУЕТ? Я неслучайно подчеркиваю, что место в голове ограничено, а информации вокруг много, и что ваше право...

Система охраняемых территорий в США Изучение особо охраняемых природных территорий(ООПТ) США представляет особый интерес по многим причинам...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.