Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







Толкование результатов исследования





28 утверждений охватывают 7 характеров (по 4 утверждения («характерологических узла») из каждого характера). С утверждениями 1.1, 1.2, 1.3, 1.4 обычно соглашается человек с сангвиническим (синтонным) характером (С); с утверждениями 2.1, 2.2, 2.3, 2.4 — человек с авторитарным характером (А); с утверждениями 3.1, 3.2, 3.3, 3.4 — человек с тревожно-сомневающимся характером(ТС); с утверждениями 4.1, 4.2, 4.3, 4.4 — человек с застенчиво-раздражительным характером (ЗР); с утверждениями 5.1, 5.2, 5.3, 5.4 — человек с педантичным характером (П); с утверждениями 6.1, 6.2, 6.3, 6.4 — человек с замкнуто-углубленным характером (ЗУ); с утверждениями 7.1, 7.2, 7.3, 7.4 — человек с демонстративным характером (Д).

Утверждения-свойства тревожно-сомневающегося (ТС) характера обычно соединяются в характерологической картине, полученной благодаря Опроснику, с утверждениями-свойствами застенчиво-раздражительного (ЗР) характера. Но если наличествуют 3-4 утверждения-свойства тревожно-сомневающегося (ТС) характера («тревожно-сомневающийся характерологический узел»), то это — вероятнее всего тревожно-сомневающийся (ТС) характер, сколько бы ни было утверждений-свойств из застенчиво-раздражительного характера (ЗР). То же самое следует иметь в виду, если 3-4 утверждения-свойства сангвинического (синтонного) характера (С) («сангвинический характерологический узел») соединяются с утверждениями-свойствами тревожно-сомневающегося (ТС) характера или если 3-4 утверждения-свойства авторитарного (А) характера («авторитарный характерологический узел») соединяются с утверждениями-свойствами сангвинического (синтонного) (С) характера.

Достаточно и 2-х утверждений-свойств замкнуто-углубленного характера (ЗУ) («замкнуто-углубленный характерологический узел») для того, чтобы предположить замкнуто-углубленный характер (ЗУ), даже если соединяющихся с ним утверждений-свойств всех других характеров будет по 4.

Если пациент выбрал 3-4 утверждения-свойства из застенчиво-раздражительного (ЗР) характера и (или) педантичного (П),и (или) демонстративного (Д), то возможно говорить лишь о том, что в пациенте преобладают (или наличествуют) в каждом отдельном случае свойства какого-то (каких-то) из этих характеров. Это объясняется тем, что указанные три «характерологических узла» в практической работе не оказались такими надежными, как все остальные.

В тех случаях, когда пациенты выбирают из каждой из конкретных групп утверждений-свойств менее 3-х утверждений, возможно говорить о мозаичном характере (без отчетливого характерологического рисунка).

Привожу основные характерологические формулы:

1) C = 3 − 4 C + (1 − 4) TC + N[169]

2) A = 3 − 4 A + (1 − 4) C + N

3) TC = 3 − 4 TC + (1 − 4) ЗP + N

4) ЗУ = (2 − 4) ЗУ + N

В начале настоящего пособия подчеркнуто, что Опросник ориентировочно обнаруживает характер, характерологическую картину, т. е. обнаруживает все это лишь в широком смысле и не имеет целью обнаружить душевную патологию. Когда Опросник обнаруживает, например, тревожно-сомневающийся характер, то нужно иметь в виду, что дифференциально-диагностически это, скорее всего, и есть тревожно-сомневающийся характер как здоровая душевная особенность («психастеническая акцентуация», по А.Е. Личко). Но в известном проценте случаев это может быть и «психастеническая психопатия» (ананкастическое, тревожное расстройство зрелой личности — по МКБ-10), и даже «шизотипическое расстройство» (по МКБ-10) с психастеноподобными проявлениями. То есть речь идет о характере не в узком, а в широком смысле — о характерологических особенностях, характерологических радикалах, как подчеркивалось выше. Думается, однако, что и это уже достаточно важно для повседневной врачебной деонтологически-характерологической помощи пациентам.

Психотерапевтическая проза

Чехов

Врач Цыпленков, сотрудник Дома санитарного просвещения, вышел из электрички на бетонную платформу. Недалеко от платформы, между двумя колеями, — высокие нежно-лиловые цветы Иван-чая в дождевой мороси. Они будто светились внутренне, выходя стеблями из железнодорожно-ржавых камней, и у одного цветка, как у насмешливого парня, свешивался хохолок. Но как грустно-комично, кратко написал бы об этом Чехов, если б был жив!

Цыпленков, в белом костюме, с чеховской бородкой, в пенсне, опустился по деревянным ступенькам платформы, перешагнул через рельсы и направился по краю дачного поселка к далекому голубому дому с мезонином, в котором снимал летом комнату.

Гром вдалеке негромко громыхнул. Вспомнилось чеховское (из «Дяди Вани»): «Сейчас пройдет дождь, и все в природе освежится и легко вздохнет».

Цыпленков подумал, что без всегдашней своей наполненности Чеховым спился бы или лечился у психиатров от тягостных тревожно-нравственных самокопаний, противной робости, беспомощных поисков смысла жизни. Его белый костюм, быть может, похож на тот белый костюм, что сшили Чехову перед смертью в Германии. Писателю в последние его дни, в минуты туберкулезно-токсического опьянения, хотелось носить радостно-белый костюм, попросил сшить, но так и не надел. Ночью курортный врач-немец дал ему, умирающему, шампанского, и Чехов, улыбнувшись, сказал жене (и, конечно,врачу тоже, хотя тот, видимо, не понимал по-русски), — сказал, что давно не пил шампанского, приподнялся, выпил весь бокал, лег и умер.

Цыпленкову хотелось умереть в будущем, когда придет срок, так же светло и изящно. Иностранных языков он не знает, как и Чехов...

Но тут вспомнил, что несет в портфеле вместе с пакетом молока и батоном хлеба свой рассказ, присланный, как всегда, назад из журнала. Заехал с работы в московскую квартиру и взял из почтового ящика этот пакет.

Литсотрудник журнала писал, что в рассказе поразительно не чувствуется наше время космических полетов, лазера, накала идеологической борьбы и опасности ядерной катастрофы. Лишь печаль о том, что безвозвратно пропадает что-то хорошее и люди, проникнутые тонким душевным созвучием, которым так хорошо было бы вместе, мучаются порознь в разных домах. Подобное посредственное подражание Чехову невозможно печатать в наше ответственное время. «Если б он еще знал, — подумал Цыпленков, — что мне уже пятьдесят три года, то есть я на девять лет пережил Чехова». Ему, действительно, странно было, что вот он пишет и читает, а Чехов в эти возможные свои годы жизни (если б были тогда теперешние лекарства) более не писал и не читал. Но зато Чехов видел томики своего собрания сочинений в переплетах с вязью золотых букв, а у Цыпленкова за всю жизнь напечатана лишь страничка-памятка Дома санитарного просвещения о том, как бросить курить.

Чехов для Цыпленкова — совершенно живой, близкий человек, о котором постоянно думает. Дома и в библиотеках Цыпленков прочел всего Чехова и почти все, что напечатано о нем. Много лет конспектирует в толстые тетради своего дневника исследовательские работы о чеховских вещах (начиная от старинных журнальных заметок), воспоминания о писателе, записывает собственные размышления о Чехове. На столе на даче, возле портрета Чехова в наклоненной рамке, ждетего девяносто четвертая уже тетрадь дневника. Других писателей читал неохотно, в основном для сравнения с Чеховым.

Он живет смолоду будто рядом с живым Чеховым или даже, по временам, они живут как бы вместе в одном человеке. По фотографиям, музейным вещам Цыпленков знает, как когда одевался писатель, представляет ясно застенчивую походку Чехова, ставшую и его походкой. Казалось ему, что знает прикосновение милой чеховской руки, ее запах.

Всю свою жизнь он проверял и устраивал по Чехову, радуясь мальчиком, к примеру, в Доме-музее Чехова на Садовой, что у Антоши по математике в аттестате таганрогской гимназии тоже тройки. По Чехову, поступил в медицинский, надеясь, что тут же, как Чехова, начнут его печатать в журналах. Однако рассказы до сих пор не печатают. В то же самое время, что и Чехов, отпустил усы, бородку.

Много говорит и пишет в письмах чеховских слов. Например: «мерехлюндия», «мунтифолия с уксусом», «буде пожелаете». Современников Чехова, общавшихся с ним, знает как живых, даже лучше своих современников, и относится к ним так, как относился Чехов. Всерьез, до бессонницы сердится порой на давно умерших людей, обижавших Чехова, мешавших ему писать.

Наконец, как и Чехов, шутливо-упорно не хотел жениться до сорока, хотя влюблялся и от него ждали серьезного шага.

Однажды, когда ему было тридцать четыре, одна из его любимых женщин (у него их тоже лишь «несколько») сказала в близкую минуту, сияя нежностью: «Ты — Чехов!» Это при том, что не знала еще о его отношении к Чехову, и несмотря на то, что он, в отличие от Чехова, лыс и маленького роста. Тут Цыпленков, собравшийся уже было, несколько минут назад, сделать ей предложение, вспомнил, как Чехов «тянул» с женитьбой даже на Книппер, как смеялся над молодыми литераторами, что женятся, обзаводятся детьми, вместо того, чтоб в поисках сюжетов ночевать в лодке и т. п. Вспомнил, как тридцатипятилетний Чехов тревожился в письме к Суворину, что жена нарушит его творческое вдохновение, если будет (не как луна) являться к нему каждый день. Вспомнил — и удержался от решительного шага. Он все посылал рассказы, пьесы в редакции, коллекционировал рецензии, надеялся, что вот-вот начнут печатать, выйдут сборники рассказов, даже собрание сочинений с вязью золотых букв. А значит, еще столько кропотливой работы впереди, что надобно с женщинами поосторожней.

Но вот прошло еще двадцать лет, и теперь он даже не представлял себе, что кто-то может войти в его дом и нарушить его вдохновенно-добросовестные занятия, по-прежнему несущие в себе робкую, но не скромную надежду на печатанье и признание.

Цыпленков сперва жил вместе с родителями, весьма похожими характерами на чеховских родителей. После их смерти варил себе супы-концентраты из пакетов и находил в этом даже известную поэзию. Подобно тому как его покойному скуповатому отцу тем больше нравилось кушанье, чем меньше времени шло на его приготовление и, значит, больше оставалось для любимых занятий. Обожал пакетный венгерский гуляш, югославский грибной суп, русскую вермишель с шариками куриного мяса и красной куриной головой на пакете. Обожал молоко, чай, творог, кабачковую икру, хлеб с маслом, всякую колбасу и еще прачечную. Он как бы специально был создан природой таким неприхотливым к еде, чтоб жить одиноко-холостяцкой жизнью, погружаясь после рабочего дня и в выходные только в духовное творчество.

В юности Цыпленков особенно часто перечитывал рассказы, написанные Чеховым в юности. В тридцать хотел побывать в отпуске на Сахалине, но не хватило денег. В сорок усиленно читал чеховское сорокалетнее.

Как едут в места своего детства, к могилам предков, родителей, так он с торжественной печалью время от времени отправлялся в святые для него места — в Таганрог, в Мелихово, в Ялту. Или в Москве на Трубную площадь, где уж не продают по воскресеньям чижей, жаворонков, черных и серых дроздов, как в чеховском рассказе. Или идет в ресторан «Славянский базар», где тоже бывал Чехов.

Всюду там внимательно-просветленно смотрит на дома, деревья, которые мог бы видеть и даже трогать Чехов. В это время троллейбусы, электрические провода, как бы перечеркивающие старые дома, ему неприятны: их не было в те времена.

Тоже застенчивый, Цыпленков робеет незнакомых компаний, публичных выступлений. Вспоминая, как Чехов не поехал на чествование Григоровича, чтоб не произносить там тост, конфузясь с шампанским в руке, — Цыпленков подумал, что без конца может вспоминать подобные моменты из жизни Чехова и восклицать в душе: «Как мне это понятно!» Он чувствовал Чехова в главном и во всякой мелочи, как самого себя.

У заборов дач в траве — красно-фиолетовый мышиный горошек, тимофеевка, крапива двудомная и крапива жгучая. Крыши разноцветных домов сложены из толи, шифера, железа, а одна — остроконечная — из черепицы, ее еще пленные немцы сложили сразу после войны.

Цыпленков думал, что, в сущности, он живет-чувствует так, будто он и есть сам Чехов, то есть человек такого же душевного склада, но только в другом, нашем времени, в котором и жизнь Чехова была бы иной. Тут не в литературном подражании дело, а в том, что чеховские и цыпленковские рассказы пишутся одной характерологической структурой. Быть может, конечно, цыпленковские рассказы скучнее, занудливее или даже в чем-то ярче, потому что не может же быть двух совершенно одинаковых людей — точка в точку.

Иные творческие люди в подобных случаях, стремясь быть самими собой, бережно раздувают всякое маленькое отличие в себе, отказываются читать своего кумира и слушать что-нибудь о его жизни. Цыпленков же, напротив, выше всего ценил свое характерологическое сродство с Чеховым, убежденный в том, что если бы все люди мира прониклись глубинной чеховской человечностью, этой гениальной нравственностью, то человечество выжило бы.

Цыпленков был даже убежден, что, живя по Чехову в наше опасное время, когда цивилизация в любой момент может рухнуть от безнравственности, он выполняет свой святой долг, имеющий отношение к спасению человечества.

Когда в его жизни, по мере того как жил, что-то серьезно не совпадало с чеховским, Цыпленков огорчался, но трезво мирился с этим, ибо делал все от него зависящее. Так, он добросовестно отделывал свои рассказы, пьесы о старомодных застенчивых интеллигентах среди русской природы, на даче, посылал в редакции. Чехов так же смирился бы в его положении с тем, что не печатают, и работал бы врачом, писал социально-медицинские работы в духе книги «Остров Сахалин» или задуманного тома «Врачебное дело в России», который остался лишь в наметках по причине счастливо сложившейся литературной судьбы.

Другое серьезное несовпадение, однако, тревожило сильнее: Чехов умер в 44 года, и с 44-х лет ему, Цыпленкову, неуютно, неловко жить, потому что Чехов в это время уже не жил. Выходило, что и сам он как бы лишнее живет. Однако и это от него не зависело. Не в обстоятельствах, в конце концов, дело, а в постоянной духовной потребности по-чеховски серьезно-нравственно, порою с печальным юмором и восторгом относиться к разным вещам сегодня — так, как относился бы Чехов.

Цыпленков не даром прочувствованно записывал в толстые тетради подробности жизни и характера Чехова (в сущности, своего характера). Не было еще случая в его зрелой жизни, когда бы не мог сказать себе, что в данной обстановке чувствовал, думал и поступал иначе, нежели это мог бы Чехов. Когда ему, уставшему, трудно уступить в метро сидение женщине или хочется, по обстоятельствам, соврать, он невольно думает, что вот Чехов уступил бы и не соврал. При этом обнаруживает, что тоже не в состоянии не уступить и соврать, как и Чехов, а размышлением о том, как поступил бы Чехов, только проясняет, уточняет себя.

Если бы не было «Осколков», «Стрекозы», письма Григоровича, кто знает, и жизнь Чехова могла бы сложиться подобным образом. В литобъединения при дворцах культуры Чехов нестал бы записываться, а работал врачом, изучал историю народной медицины, как и Цыпленков.

Еще Цыпленков читает санитарно-просветительные лекции против пьянства, курения, хотя и трудно это ему по причине чеховской застенчивости, вспыхивающей перед аудиторией. Организует лекции терапевтов, инфекционистов, онкологов, наркологов.

Если вдуматься, все это есть серьезная врачебная работа в наше время предупредительной медицины, работа, которую выполняет вдумчиво, с душой, близоруко щурясь, как это делал бы Чехов.

Вот уже близко его голубой дом с мезонином, деревянным резным балконом, на котором пьет чай из самовара семья дачников во главе с толстым папашей в красных плавках. Небо посветлело, морось ушла, и бок самовара розовым пятном блестит от вечернего солнца. К дому прилепился флигель, выкрашенный фисташковой краской, в котором живет Цыпленков. В окошке флигеля Бегония в горшке, на которую он смотрит обычно сидя за грубым, с торчащими занозами столом. На столе разложены аккуратно папки с начатыми рассказами, с санитарно-просветительными набросками и рукописью о народной медицине. Еще на столе старинный медный подсвечник, похожий на тот, что стоит в Ялтинском доме-музее, тетрадь дневника в коричневой обложке, несколько томов писем Чехова, портрет писателя в наклоненной рамке, Ботанический атлас и Маленький атлас бабочек.

Он открыл калитку и подошел к флигелю. Его Крапива двудомная встречала его со старушечьи-ворчливым выражением в листьях, в поникло-зеленых соцветиях-буклях. Он просил хозяев дачи не рубить эту высокую крапиву у входа во флигель, а те крапивины, что лезли в лицо входящему, подвязал синей лентой. Хозяева, должно быть, считают его за это дурачком, но многие считают его дурачком. Поэтому у него и нет близких друзей, как и у Чехова. Чехов говорил, что при жизни своей он один, как будет один и лежать в могиле.

Просто знакомые у Цыпленкова, конечно, есть. Их много — для сюжетов. Общается с ними, хотя и дружелюбно, но застегнуто, чтоб не впадать в дружбу, не терять на это много времени.

На листьях любимой его Крапивы с круглыми, квадратными, треугольными дырками застряли крупные капли дождя. Как-то молодым врачом увидел он капли дождя на книге рассказов Чехова на улице на прилавке и выбрал из карманов все монеты, чтоб эта книга не мокла под дождем, будто сам ее написал.

Цыпленков уже пил молоко из керамической кружки в своей комнате за грубым столом с занозами, ел кусок мягкого батона и желейный мармелад, который любил и Чехов. Думал, что надо бы записать в особую тетрадь все травы и цветы, растущие возле флигеля, с латинскими названиями, как Чехов записывал растения в своем ялтинском саду.

«Почему я не сделался чеховедом? — пришло в голову. — Потому что мне мало исследовать Чехова, я сам хочу быть Чеховым».

Глядя на Бегонию на подоконнике с тугими, мясисто-кислыми листьями, красными цветками, он вдруг заметил, что потер рукой лоб отцовским круговым движением. Тут же забыл об этом, но вот поймал себя на том, что прихлебнул из кружки молоко с таким же легким фырканьем, как мать.

Такое иногда случалось с ним, и тогда почему-то испытывал чувство недостаточности, неуверенности, начинал тревожиться, что не так живет, малого добился в жизни, детей нет, кто же похоронит... Но детей и у Чехова не было, не беда. Другое дело, в его положении надо бы побольше приносить непосредственной пользы людям, но как?

Хотелось посоветоваться с умершим Чеховым, даже пожаловаться ему. Но тут вспомнил в подробностях, со звуками, криками, движениями, картинами улиц рассказ об извозчике Ионе, как никому из седоков дела нет до его горя, и, наконец, лошади своей рассказывает это горе — что сын помер, поясняя ей, что вот-де, положим, если б у тебя был жеребеночек...

И Чехов снова заполнил всего Цыпленкова с чувством радостной благодарности, уютной защищенности. Вспомнились еще и еще рассказы.

Как замечателен был особенно первый день на даче две недели назад!

Приехав сюда с чемоданом и портфелем, обнаружил, что забыл, как называются злаки у калитки, все, кроме Тимофеевки. Женски-механическая память плоховата у него, как и у Чехова. Но цветы — Черноголовку, Лютика, Нивяника, Козлобородника — он помнил.

Хотелось все подробнее познавать с Ботаническим атласом милые деревенские растения. Видимо, и Чехов ушел бы глубже в ботанику, энтомологию, если б дожил до его лет и в его обстоятельствах. Природу глубже чувствуешь, светлеешь с нею душой, когда ты грамотнее в природе.

Забытые за зиму злаки вместе с Тимофеевкой стояли сейчас на табуретке возле кровати в подобранной во дворе черной маленькой бутылке из-под какого-то крымского вина. Это — Ежа, Пырей, Костер и Мятлик. Он знал их теперь и по-латыни.

Еще так понравились ему здесь его рабочие брюки за четыре рубля. В московской квартире они так надоели ему, что взял их сюда как половую тряпку. А сейчас, переодевшись, сидит с таким удовольствием в этих мятых крепких брюках, которые почему-то так хорошо принимает дачная живая природа.

Уже потихоньку ворочался у него в голове сюжет рассказа о дачном муже — круглом, толстом дачнике в красных плавках, который готов тут же мчаться в Москву за картошкой или огурцами, если нет этого в местном магазине. А Цыпленков ест себе перловую кашу и пишет, читает в сохраненное от поездок время, ходит в лес с фотоаппаратом и записной книжкой.

Девственную чудную поляну открыл вчера — и не так далеко. Яркие массы полевых цветов, злаков.

Это понять может лишь тот, кто тоже погрузился в Ботанический атлас и Маленький атлас бабочек. Какой мир открылся ему с тех пор, как стал видеть не вообще цветы, травы, бабочек, а Зверобой, Живучку ползучую, Черноголовку, Мышиный горошек, Золотую розгу, Луговой василек, Татарский клен с красными крылышками, как на этой поляне. И летали там не только Лимонницы и Капустницы, которых, как все, знал с детства, но еще Брюквенницы, Траурницы, Адиппы, Боярышницы.

Стемнело быстро. По крыше флигеля забарабанил дождь. Потом полило толстыми и наверняка теплыми струями за окном.

Цыпленков зажег свечи в старинном подсвечнике и представил, как любимая его поляна жадно пьет теплый дождь своими цветами, травами, теперь его знакомцами. Цветки Козлобородника, Лесной герани, Лугового василька сомкнулись или хотя бы сблизили лепестки под дождем, а Красный клевер, Пижма открыты и промокли насквозь.

Он понял вдруг всей душой, а не только мыслью, что эти цветы, и укрывшиеся на время дождя бабочки, и он сам — единая живая природа, бесконечно умирающая и рождающаяся. Это известное, но в то же время свежее чувство-понимание было одухотворяюще прекрасно. Он был убежден, что и Чехов, если б жил сегодня, ходил днем на поляну и тоже подкрадывался к бабочкам с фотоаппаратом, заряженным цветной слайдовой пленкой.

1984.

Сыроежка

Медно-красный самовар прошлого века топится сосновыми шишками во дворе дачи. Круглый помятый его бок мягко светится от вечернего солнца.

В самоваре отражаются красные лица. Старушка и две ее дочери, которым уже серьезно за сорок, сидят у самовара со своими белыми кружками, разрисованными сиренево-розовыми цветками лесной герани, и пьют грузинский чай с целебным листом черной смородины, которая растет тут же, на огороде. Они уже много лет снимают на лето ветхий, из серых досок флигель с расшатанным крыльцом в глубине двора, спят в нем и готовят на газовой плите.

Город придвинулся совсем близко к дачному поселку, и лес порядочно грязен от окурков, консервных банок, белых и красных пластмассовых бутылочных пробок, которые поначалу, без сноровки путаешь с сыроежками и земляникой в траве. Много в лесу битого бутылочного стекла. Есть и неразбитые бутылки, их разыскивает старик в грязной соломенной шляпе и с дырявым мешком.

Сестрам отсюда недалеко на автобусе до их инженерно-кабинетной, не так уж интересной им службы. Не хочется искать дачу подальше от города: тревожно покидать этот двор с фиолетовыми цветками Вечерницы вокруг водопроводного крана, с красными и желтыми ягодами Малины, ягодами Черной смородины в кустах у забора. Дудник крупными зеленовато-серыми зонтами вымахал отовсюду и даже из самых сырых мест двора.

На столе со светлой в веселых ромашках клеенкой, рядом с самоваром стоят еще белая сахарница с колотым сахаром и старинными маленькими щипцами в ней, стеклянная вазочка с печеньем и такая же с яблочным вареньем — с золотисто-прозрачными на солнце кусочками. И еще лежит, тоже на блюдце, свежая, только из лесу Сыроежка с ярко-белой на изломе ножкой.

— Надя, как ты увидела ее? — спрашивает старушка. — Я тоже хочу такую найти.

— А там их две было, — рассказывает Надежда. — Но другую травой разрезало, пока росла, и она сгнила, я ее не взяла, а эта крепенькая, коричневая.

— Нет, у нее шляпка не коричневая, — протестует Вера. — Она коричневато-красноватая да еще с фиолетинкой. Я бы ее, прежде чем взять, сняла на цветной слайд.

— А я так обрадовалась, что забыла, зачем у меня в руке фотоаппарат. Но какая она беленькая на изломе! Какая прелесть чисто-природная! Поцеловать хочется. Да ведь я ее и взять не успела — Елка, ревнивица бессовестная, тут же ее носом своим порушила.

Рыже-пегая дворняга Елка, лежащая недалеко в траве, слышит, как ее стыдят, и застенчиво-смешно прижимает дрожащие уши, морщит нос и отворачивается. Она, действительно, по-собачьи ревнует хозяек ко всему живому на свете, стремится растоптать или отбросить мордой лягушонка, цветок и всякое другое живое, над чем склонится в лесу или во дворе какая-нибудь из ее женщин. Это она так боится потерять своих женщин, подобравших ее лет шесть назад в лесу, с кровавым глазом, покалеченную в драке с другими бездомными собаченциями.

— Дивная Сыроежка! — вздыхает старушка.

Она учительница в прошлом, маленькая и опрятная, с морщинистым светлым лицом, в байковом халате и со слуховым аппаратом в ухе. Вера и Надежда, особенно в сравнении с матерью, женщины крупные, но Надежда широким лицом, мягкой, округлой осанкой больше похожа на мать, а у Веры лицо заостренно-готическое, как у отца на портрете. Отец, одухотворенный агроном, нежно любивший жену и дочек, умер сорок лет назад: шел с вожжами рядом с колхозным возом бычьих семенников, и этот воз на повороте с горки на него обрушился.

— А там вокруг сыроежек ничего больше во мху не было? — спрашивает Вера.

—Нет, все обыскала, даже о стекло порезалась и вот только кусочек мха еще захватила, в спичечной коробке на крыльце.

—Я видела, — кивает Вера, — наверное, это Дикран мет-ловидный. Надо посмотреть его в микроскоп Стасика и в атлас заглянуть.

Стасик, тринадцатилетний сын Надежды, хотя ему и купили микроскоп, изучением природы не интересуется, в лес приходится его тянуть и притом уговаривать не ехать в лес на велосипеде, не брать с собой японский магнитофон с раскалывающей головы женщин американской музыкой.

Стасик и сейчас чинит за калиткой велосипед под эту музыку, но не громкую по просьбе женщин, а Надежда и Вера, вместе, про себя, вспоминают, как им в детстве эта старушка, их молодая тогда, мама, читала страшную и одновременно смешную сказку про обезьянок и как они все втроем пели из нее песенку обезьянок «Леопардик, милый дяденька, ты не станешь кушать нас: мы не сладкая говядинка и не вкусный ананас». Потом, кажется, обезьянки еще объясняли плача Леопарду, что их мясо «горько-кислое» и какое-то еще плохое.

—Я помню, — говорит Надежда, — удивительную бабочку у папы в коллекции, мохнатенькую и с черным глазом на каждом крыле, папа мне еще ее называл. Я больше никогда такой не видела. А коллекция в войну сгорела, да, мам?

—Эта бабочка называется «Большой ночной павлиний глаз», — сообщает Вера. — Я видела такую живую там же, в нашей деревне. Побываем ли мы когда-нибудь еще в нашей деревне?

—Это уж потом, без меня, — просит старушка. — А то я там посмотрю на наш дом, огород, разволнуюсь и сразу помру. И так голова все время кружится и уже папазол не помогает.

—Я никогда так не воспринимала растения, насекомых, животных, как вы, — говорит Вера почему-то с обидой-напряженностью в голосе. — Я помню названия, но не чаруюсь отдельно каждым лепестком, каждой прожилкой лопуха или вот подушками на лапах Елки, а как-то воспринимаю сами связи Природы, то, что связывает лепесток, ягоду, собачью лапу, крыло бабочки в единую гармонию, и именно эти связи потрясают меня, я прямо трепещу. Мне кажется, мой бывший муж запил еще и потому, что не мог меня понять, принять. Он все говорил, что во мне есть что-то космическое и он боится меня.

—А мой бывший муж, — вспоминает Надежда, — пил потому, что совсем меня не боялся. Даже говорил, что у него нет никакой подтянутости передо мной как перед женщиной и потому, дескать, он так распустился. Ну, Бог с ним. Спасибо ему за Стасика, хотя мальчик, кажется, слабовольный в отца и к Природе так же безразличен. А мы бы пропали без Природы, правда? Если б не чувствовали от всех этих трав, деревьев, насекомых, грибов живую силу в нашей душе. И все-таки год назад мне еще так хотелось замуж, за настоящего человека, как наш папа. Как бы я подчинялась ему...

Вера говорит:

—Какая же женщина не хочет подчиняться глубокому, трезвому мужчине, который чувствует, осмышляет в единстве и Природу, и Технику, и Искусство, и Космос. Но теперь мы можем опереться только друг на друга и на Природу. И вот Стасика надо воспитать... А профессию уже не переменишь.

—Опять голова болит и кружится, — вздыхает старушка. — Ох, не дай Бог, парализует меня и придется вам возитьсясо мной. Но если совсем глупая стану и Природе уже не смогу радоваться, — отдайте в больницу, даже если стану в глупости своей капризничать, рыдать.

— Поди, приляг, мама, я тебя провожу, — просит Надежда.

—Нет, ничего, я вот на Сыроежку еще погляжу. Какая прекрасная! Вера вчера Свинушку нашла. Как она по-другому пахла, нежели Сыроежка. А я, помните, прошлый год какую нашла Земляничину возле той пустой банки от печеночного паштета? Как же люди захламили лес, у них души нет.

—Просто у них особая, примитивная душа, — отмечает Вера. — Она построена не из лесной герани, земляники, ландышей, соек, бабочек, а из консервных банок и водки. Интересно, кстати, что эти люди часто — смекалистые технари. То есть они увлечены разделкой Природы, приготовлением, сооружением из нее всякого человечески-неприродного, проволоки, скажем, ламп... И вот они так же жестоки к Природе, как мясник (в отличие от доярки) к корове. А когда человек изучает первозданную природу (географ он или ботаник), то он и любит ее, бережет и как тепло о ней пишет. Какие мы дуры, что не пошли учиться биологии, как отец, послушались школьных учителей. Общение с Природой и сейчас помогает нам живее делать наши инженерно-бумажные дела, быть добрее к сослуживцам, а что было бы, если б работа с Природой, изучение ее и защита — все это стало нашей профессией? А что, если Сыроежку уже на блюдце снять на цветной слайд? Чтоб сохранить ее?

Вера приносит из дома фотоаппарат, ввинчивает в объектив насадочную линзу, чтоб снять очень близко.

— Я тоже, пожалуй, сниму, — говорит Надежда. — И с такого же расстояния, но все равно получится у нас по-разному: у меня белоснежность излома, фиолетинка в живой кожице, а у тебя твои связи-символы.

—Да, символы! — голос Веры опять обиженно напряжен. — Я в отца. Потому я так люблю не только живую Природу, как вы с мамой, но и облака, солнце, голые синие скалы. Движение всей вообще Природы — это радостное движение моей души. Мне даже думается, что я с вдохновенной сладостью умерла бы от чистой Природы — утонула в океане, лопнула в раскаленной лаве вулкана, но только — не от человеческой ядерной бомбы, не от пули, не от ножа.

На стол упал Лист с высокой Березы у забора; он, как нарочно, прислонился так нежно к Сыроежке и был уже по-осеннему желтоватый с темно-зелеными и коричневыми точками.

Сестры и старушка восхищенно-восторженно смотрят на него: старушка и Надежда — почти касаясь его носами. Вера — прищурившись издалека. И все шепотом повторяют: «Какое чудо!»

— Вот у меня и голова прошла, — шепчет старушка.

Все боятся спугнуть Листик. Старушка полотенцем заслоняет его от ветра, она открыла рот от сосредоточенности, и слуховой аппарат выпал из уха, а женщины взволнованно возятся со своими фотоаппаратами и хотят снять именно так, как соединила Лист Березы и Гриб сама Природа, не подправляя рукой. «Какие будут слайды!» — шепотом повторяют они. И каждая из женщин к своему слайду подберет музыку и уже думает — какую.

В это время появляется Стасик, измазанный машинным маслом, и не может понять, в чем дело.

— А! — машет он рукой, поняв наконец. — Опять с ума сходите, ну вас! Цветочки, бабочки... Работать надо! Можно мне там у калитки музыку хоть погромче сделать, а то не чинится велосипед?

Мать говорит ему, не отрываясь от фотоаппарата:

— Леопардик, милый дяденька, ты не станешь кушать нас.

— Наше мясо горько-кислое, — добавляет тетка.

Бабушка без слухового аппарата не слышит, о чем они говорят, все держит обеими руками полотенце, и Лист Березы все так же нежно опирается на сломанную Сыроежку. Щелкают фотоаппараты.

1984.

Свой мир

Анучин, пятидесятилетний школьный учитель рисования, измучился в воскресенье слушать дома, как его жена опять ругала своего старого отца за то, что женился на ее покойной матери, оставив первую жену.

«Это непорядочно, это безнравственно, — говорила она, — бросить женщину только за то, что она не может родить ребенка, она не виновата в этом, это такая особенность ее тела». «Но если б я не оставил Нюру, — сердито скалясь, оправдывался старик, — то тогда бы ты не смогла родиться на свет». Жена всякий раз съеживалась при этом, но не говорила, что лучше б она тогда вовсе не родилась, нет, ей хотелось жить — и даже так, как живет, — в тесной квартире, с никчемным, «занюханным» мужем, с ее собственной гневной раздражительностью.

Анучин был рад, что получил уже загодя поручение от жены сходить на рынок за овощами и незаметно ушел с сумкой из дома, из этого воздуха, напряженного злобой дочери и отца. Он хорошо понимал, что жена ругается, потому что сама бесплодна, чувствует себя от этого неполноценной, но не согласна с этим и вот сердито шумит.

Анучин с удовольствием шел с крепкой хозяйственной сумкой по лесопарку, смотрел на Березы, на желтые Одуванчики в траве и успокаивался душевно в общении с живой природой: ведь ни Одуванчик, ни Лютик, ни этот замшелый Пень не ругают его, как жена, тесть, за его всегдашнюю застенчивость, непрактичность, за то, что мало зарабатывает и вот новые его ботинки куплены не на его, а на женину зарплату. Жена получает раза в три больше, она называет свою профессию — «производитель обоев». А учились они когда-то в одном художественном училище.

«Чудесная, милая моя Природа», — думал Анучин, рассматривая Лопухи, голубые цветки Вероники дубравной в траве.

Кажется, если даже заболеет смертельно раком с метастазами, ему и то будет душевно светло сидеть на скамейке в этом волшебном месте, в этом природном оазисе среди грохочущего города, так близко от дома. Будет легче, спокойнее, потому что вон у Березы тоже опухоль и эта Крапива, и эта Бабочка-крапивница тоже через несколько месяцев умрут, у всех у нас, живых, одна судьба, а когда у всех и в том числе таких прекрасных твоих живых собратьев, — то умирать не страшно.

Подобное чувство испытывал он когда-то в молодости, когда, не женатый еще, летел с товарищем-студентом в самолете вканикулы на юг рисовать Черное море и кипарисы. Ему страшно было первый раз лететь в самолете, но разносила пассажирам газированную воду и леденцы такая чудесная стюардесса с прозрачными, заботливыми руками, как лепестки нежных цветов, и с глубокими глазами застенчивого лесного зверя (так ему тогда все это рисовалось в душе), что с такой девушкой и в авиакатастрофе погибать было все-таки не так страшно. Удивительно, он и теперь ясно помнит ее маленькие полупрозрачные светло-коричневые родинки на обнаженных руках и ногах.

А впереди — рынок. И там будет тоже хорошо среди охапок, холмов свежих овощей, среди незнакомых людей: никто тебя не упрекнет там, что неумело, плохо живешь; смотри себе на ярко-красную редиску, ярко-зеленый лук с белыми головками, вспоминай, как все это чудесно-остро пахло в детстве, особенно первые огородные огурчики с пупырышками, — и уходи в свой мир.

Он всегда с удовольствием скрывался на рынок из семейной, нечистой суеты, как хемингуэевский старик (о котором читал в юности) ходил в тихое, безлюдное кафе только потому, что там чисто и светло, и никто его тоже не понимал.

Вот будет он сейчас ходить по рынку в приятном одиночестве среди людей и представлять, как многое овощное, фруктовое мог бы нарисовать не только в душе, но и акварелью, гуашью,







Что делать, если нет взаимности? А теперь спустимся с небес на землю. Приземлились? Продолжаем разговор...

Что делает отдел по эксплуатации и сопровождению ИС? Отвечает за сохранность данных (расписания копирования, копирование и пр.)...

ЧТО ПРОИСХОДИТ ВО ВЗРОСЛОЙ ЖИЗНИ? Если вы все еще «неправильно» связаны с матерью, вы избегаете отделения и независимого взрослого существования...

Что будет с Землей, если ось ее сместится на 6666 км? Что будет с Землей? - задался я вопросом...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.