Сдам Сам

ПОЛЕЗНОЕ


КАТЕГОРИИ







СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ В УНИВЕРСИТЕТЕ





Из интервью «Европейскому археологическому журналу» (К. Кристиансен) 1991:

КК. Вы получили дипломы по обеим специальностям или выбрали одну для диссертации [ошибка, нужно: дипломной работы]?

ЛК. Я выбрал одну – археологию.

КК. Что было темой Вашей диссертации? [взаимонепонимание, связанное с различиями систем образования центральноевропейской и российской: Кристиан говорит о диссертации, Клейн – о дипломной работе].

ЛК. Геродотовы легенды о происхождении скифов и как они связаны с археологией.

КК. Кто оказал особенное влияние на Вас во время Вашего обучения?

ЛК. Это прежде всего Пропп, затем мой учитель в археологии Артамонов. Тогда на кафедре археологии работали очень крупные ученые. Например, профессор Равдоникас, заметное имя в исследованиях норманнов.

КК. Как широко была доступна литература из Западной Европы во время Вашего обучения?

ЛК. Вполне доступна. Все студенты имели доступ в библиотеку Института археологии, являющегося частью Академии наук; он обладал одной из лучших археологических библиотек в Европе.

 

Воспоминания (2006):

Быт. Сначала, приезжая в Ленинград, я поселялся у родственников на ул. Кирочной в одной с ними большой комнате коммунальной квартиры, но это было очень неудобно: платить за угол было неловко, приходилось задабривать их продуктами и всё же чувствовать себя всё время обязанным.

Мои студенческие годы в Университете совпали с учебой моего младшего брата Бориса: из-за моей задержки в Пединституте получилось так, что он поступил на юридический факультет Ленинградского университета одновременно со мной, и мы окончили одновременно. Когда я обосновался в Ленинграде на постоянную учебу, приехал отец и устроил меня и брата у той же квартирной хозяйки, у которой он жил в свою бытность курсантом в Ленинграде – на углу Пушкинской и Лиговского переулка, у самого памятника Пушкину, неподалеку от Невского проспекта и Московского вокзала.

Это была отдельная комната в коммунальной квартире. Хозяйка, Елизавета Соломоновна Смолянинова, была роскошной дамой с горбоносым профилем императрицы и пышной седой шевелюрой. Отец говорил, что когда он был молодым курсантом, Елизавета Соломоновна уже была пожилой дамой. Она жила в соседней квартире, а нам сдавала за умеренную цену комнату, в которой была прописана ее мать Мария Григорьевна Штереншисс, совсем древняя старуха, постепенно впадавшая в маразм и нуждавшаяся в постоянном уходе, поэтому она и жила вместе с дочерью. Когда-то обе квартиры составляли одну, которая вся принадлежала Шереншиссам. Когда я у них жил, Елизавета Соломоновна всё время удивлялась: «Что такое, всего каких-нибудь двадцать лет тому назад, когда я была так молода, так молода, не было никаких недомоганий, а сейчас то голова болит, то спина, не иначе, как на атмосфЭре сказываются атомные взрывы!» Когда пустили метро, она отказывалась ездить: спускаться под землю – нет!

А в общем женщина была добрая, гостеприимная и с ароматом «раньшего времени».

За матерью она очень преданно и нежно ухаживала. Вместе с сестрой, приезжавшей из Москвы, закармливали старуху фруктами, (очень тогда дефицитными и дорогими), уговаривали поесть еще немного, а старуха жаловалась: «Я им сегодня съела целое кило винограда, так хоть бы кто-нибудь доброе слово сказал!» Несмотря на трудности послевоенного времени и скромный достаток, Елизавета Соломоновна на каждый праздник (особенно день рождения мамы) собирала гостей за роскошным столом, выставляла вкуснейшие салаты и жаркое на серебряных блюдах, подавала настойки в хрустальных графинчиках, а пожилые гости приносили вино, рассказывали истории, читали стихи, посвященные хозяйке, и было похоже, что ради этих вечеров Елизавета Соломоновна и жила. Муж ее, хромой бухгалтер, на средства которого вся семья существовала, был ее вторым мужем и не мог сравниться по богатству с первым; вообще он не выдерживал с ним никакого сравнения, и старуха-теща его просто не замечала.

Когда старуха умерла, и ее комнату у дочери отняли, я поместился в другой квартире на той же лестнице, у бывшей их домработницы, которая владела двумя комнатушками. Там квартира была стилем пониже. Народ там жил простой: билетеры, рабочие, моряк с семьей, дворник. Моряк регулярно уходил в плаванье, а приходя, получал сведения от соседок о поведении жены и, запершись, начинал ее «учить» матросским ремнем. На вопли собирались те же соседки, возмущенные бесчинством, вызывали милиционера, тот вламывался в комнату, где жена сидела, расхристанная на полу, а моряк стоял над ней с ремнем, упарившись и утирая рабочий пот. Милиционер спрашивал: «За что он вас?» Жена отвечала: «А я не скажу!» Милиционер плевался и уходил, а моряк с женой, умывшись, отправлялись в кино. Был еще в квартире по соседству с нами низенький и плотный еврей, мастер цеха. Не взирая на национальные традиции, этот пил напропалую, поздним вечером как-то умудрялся подняться на шестой этаж, проникал в квартиру, на четвереньках шел по коридору, поднимался по своей двери до замка, отпирал и падал в свою комнату – ноги оставались торчать наружу. В общем, население квартиры было добродушным, и жилось там свободно.

Но жили мы с братом вместе, и для меня это было нелегко. Мы с братом с детства не ладили. Выступая единым фронтом на дворе и улице, мы часто ссорились дома, даже изредка дрались. Характер у него был трудный, учился он на отлично, но ради родителей. Они ему выбрали факультет (юридический), а он рвался к театральному искусству. Но в отличие от меня, он повиновался. А избранную профессию не любил. Поэтому он больше времени проводил в художественной самодеятельности, чем за юридической литературой. Тем не менее он учился на отлично и получил завидное и для еврея даже необычное назначение – заместителем районного прокурора в Ленинградскую областную прокуратуру (откуда он через год всё-таки ушел, хотя и с большим трудом, и стал историком).

Когда я остался один, работая и учась в аспирантуре, я снимал комнату там же, на Пушкинской, в доме № 10, тогда еще не знаменитом. Богемная среда художников образовалась в нем позже. Потом приходилось не один раз сменять квартиру: обычно комнаты долго свободными не оставались. Жил я и на Гаванской, и на Моховой, и на проспекте Энгельса. Комната на Моховой запомнилась ужасным клоповником, пришлось оттуда бежать и потом долго дезинфицировать все вещи и книги.

 

Студенты. Мне очень повезло в Университете: во-первых, в те послевоенные годы были большие наборы студентов, курс у нас был 250 человек, из них многие стали видными деятелями науки. Коля Носов стал директором (ленинградского филиала) Института Истории Академии наук (а сын его Женя потом у меня учился и стал директором ИИМК), Саша Фурсенко – главой ленинградского Отделения Академии наук (а сын его – министром образования), Женя Суслов – заместителем директора Эрмитажа, и т. д.

Одних только археологов на курсе было около 50, две группы. Я попал в очень сильную группу, долгое время – и до нас и после нас - не было столь яркой группы. Многие не только остались в науке, но это в ней видные имена. Зоя Абрамова оказалась крупнейшим русским палеолитчиком, Галя Смирнова – заведующей первобытным отделом Эрмитажа, Саша Грач – начальником многолетней экспедиции в Туву, Леня Тарасюк – эрмитажный специалист по оружию, фигура мифическая, Слава (Ярослав) Доманский – в Эрмитаже ведал памятниками Кавказа, и так далее. Все они вошли в науку заметными статьями и книгами. Я думаю, что наш курс – это целый слой в библиографии.

Слава Доманский, Леня Тарасюк и я жили неподалеку друг от друга в районе Московского вокзала (Леня – на Невском, Слава и я – на Пушкинской). Мы естественно сдружились. Вскоре к нам присоединился Саша Грач, который жил в другом районе - неподалеку от Кировского театра.

Судьба Грача очень показательна для оценки значения среды. Поначалу это был типичный студент-спортсмен. Атлетичный, с киногеничным лицом, сын балерины Кировского театра и репрессированного директора театра, он был хорошо воспитан, но интересовался только спортом, в котором делал значительные успехи. Особенно хорошо бегал. Втянувшись в нашу компанию, вероятно, импонировавшую ему по уровню интеллигентности, он оказался в среде, где на первом месте стояли проблемы науки и учебы. Ему, конечно, было неприлично отставать. Побывав в экспедиции проф. Гайдукевича, ведшего раскопки античных памятников в Крыму, Саша получил один из раскопанных комплексов для обработки в качестве курсовой работы. Он постарался не ударить в грязь лицом. Как ни странно для Гайдукевича (он неохотно раздавал права на публикацию, но комплекс был вне его прямых интересов, а может быть, Сашу он не считал серьезным претендентом на дальнейшие публикации), он разрешил Саше опубликовать эту работу. И Саша раньше всех нас получил собственную публикацию в Кратких сообщениях Института истории материальной культуры. Опередил нас всех! У Саши появился азарт. Он с головой ушел в научные проблемы, и спорт был навсегда заброшен. По окончании Университета он сменил специализацию с античности Причерноморья на первобытную и средневековую Сибирь и стал одним из виднейших исследователей этого региона.

Центром антисоветских настроений в группе был Леня Тарасюк. Высокий, стройный, с кукольным личиком и пышной волнистой шевелюрой, он носил подкрученные вверх усики и всем рассказывал по строжайшему секрету, что его настоящий отец – французский военный атташе двадцатых годов и что по настоящему он – Леон-Франсуа дю Верже. Мы так и не знаем, правда ли это, но Леня в совершенстве знал французский язык, имел первый разряд по шпаге, был элегантен до умопомрачительности и с недавних военных лет хранил французский орден «Пур ля мерит» («За доблесть»), врученный лично де Голлем за участие в освобождении лагеря французских военнопленных. У него была также богатая собственная коллекция старинного оружия. Была у него и большая коллекция античных монет, но ее он, поступая в Эрмитаж на работу, подарил Эрмитажу, чтобы не было ни искушений, ни подозрений в действиях в свою личную пользу.

Советскую власть он ненавидел от всей души, и однажды, зайдя к Доманскому, я застал Лёню и Славу, марширующими в затылок друг другу по комнатам, поднимая и опуская руки в такт маршировке. «Что за физкультура?» – спросил я. «Тренируемся, как будем сдаваться в случае войны, – ответил Лёня. – Раз-два, раз-два!» Это было тем более пикантно, что Слава был сыном главного инженера Мингечаургэсстроя, члена ЦК компартии Азербайджанской ССР.

Эскапады Тарасюка потешали всех. Вот одна из них. У Лени был кот Мурзик. Он повадился гадить под дверями соседки в коммунальной квартире. Соседка пригрозила в присутствии свидетелей, что убьет его. Вскоре кот пропал. Леня подал в суд на соседку. Судья не хотел принимать дело ввиду несерьезности, но Леня принес кучу фотографий и заявил, что кот породистый и дрессированный. Ну, дрессированный – это другое дело! Соседка наняла адвоката. На судебное заседание Леня пригласил всех друзей, сам явился в черном костюме с белым платочком, который прикладывал к глазам в патетических местах своей речи, выстроенной по всем законам ораторского искусства (она была скопирована с речи Цицерона против Катилины) и произнесенной напряженным, прерывающимся голосом. Соседку присудили к штрафу, а через несколько дней кот, который, кстати, на деле был кошкой, вернулся. Леня сам уплатил себе штраф и суду все издержки (есть и другие версии этой истории).

На семинаре по античной керамике у профессора Передольской в Эрмитаже разбиралась древнегреческая расписная амфора. Студентки (большей частью в семинаре были девушки) осторожно передвигали ее по столу (передавать из рук в руки нельзя, чтобы, не дай бог, не упала) и поочередно анализировали сюжет. Сюжет был обычным для расписных амфор: Силен и Менада. На одной стороне амфоры Менада убегала от Силена, оснащенного длинным мужским достоинством, а на другой Силен догнал Менаду. Леня откровенно скучал. Когда амфора дошла до него, он оживился, повернул амфору одной стороной и выдал такой анализ:

«Не надо, не надо», -

сказала Менада.

Тут же повернул амфору другой стороной и закончил;

Однако Силен

Воткнул ей свой член.

Рифма просто напрашивалась, а пассаж стал вызывающим без всякого употребления нецензурной лексики (чего нынешние авторы достигать не умеют).

Продолжать занятие было невозможно: часть женской аудитории покатывалась со смеху, другая возмущалась. Тарасюк получил выволочку, однако Передольская, любившая скабрезные сюжеты (на античной керамике), начальству жаловаться не стала.

После окончания Университета Леня работал в Эрмитаже, и экспонаты Рыцарского зала почти все были смонтированы его собственными руками. Если он встречал экскурсию, в которой гид втюхивал иностранцам очень уж патриотические объяснения, Тарасюк подходил к наиболее интеллигентным иностранцам и тихо говорил по-французски: «Месье, не верьте, всё вранье, чистейшая пропаганда». Я не удивился, когда его в конце концов арестовали, но поводом были не высказывания, а коллекция оружия и какой-то схрон его, припрятанный в Крыму. Леня с братом устроили его во время «дела врачей», когда вроде бы готовилось выселение всех евреев в лагеря (им в руки попали списки евреев, подготовленные для этого). Схрон обнаружили дети. Несколько лет Леня провел в лагерях Средней Азии и Мордовии, а когда вернулся, естественно, долго ходил без работы. Некоторое время подвизался консультантом на Ленфильме, участвовал в съемках картины «Гамлет» у Козинцева и даже сыграл там небольшую роль - одного из капитанов, несущих гроб с телом Гамлета. Всё же мастерство его было столь высоким, а солидарность коренной ленинградской интеллигенции – столь сильной, что его, наконец, снова взяли на старое место в Эрмитаж. Когда стало возможным покидать страну, он воспользовался этим и эмигрировал с женой и детьми, сначала в Израиль, потом в США. При посещении любимой Франции в 1990 г. он со всей семьей погиб в дорожной катастрофе.

О нем много баек в книге Веллера о легендах Невского проспекта, опровержение этих баек и хорошие рассказы о Тарасюке опубликовали Валентин Рабинович-Рич и известный медиевист А. Горфункель (учился на два курса старше нас).

Не все у нас в группе были столь диссидентски настроены. С. П-н и Б. П-в, не очень приметные в учебе, после окончания Университета ушли работать в КГБ. Выполняли ли они задания этой организации еще в бытность свою в группе, сказать трудно. Но это вполне возможно, так как П-н всегда ездил в экспедицию к вернувшемуся из ГУЛАГа С. И. Руденко, возможно, для пригляда. А в каждой группе непременно были один-два стукача – порядок был такой.

Слава Доманский происходил из рода польских шляхтичей (в родстве с Косцюшко), сильно обрусевших. Он женился на нашей сокурснице Лине Гольдфарб (она проработала всю жизнь завом фотоархива ИММКа). В студенческие и аспирантские годы, я то снимал где-нибудь комнату, то жил у Славы с Линой или у Саши Грача. У Славы была большая, но неудобная квартира на четвертом этаже без лифта, но так как родители его всегда жили на Кавказе, в квартире можно было перекантоваться. Умный и осторожный, Доманский не ставил себе больших целей в науке, но то, что он делал, он старался выполнять с исключительной добросовестностью. Слава был весьма любвеобилен и женщины отвечали ему взаимностью. Лина, выходя за него, знала эту его слабость и как-то с этим мирилась. Однажды она встретила меня заплаканная. «Что стряслось?» – «Лёва, у Славы любовница!!!» – «Эва, открытие! У него всегда много любовниц. Будто ты об этом не знала». – «Всегда много, а сейчас одна!» Но и эта беда скоро прошла, Слава вернулся к своему нормальному состоянию и супруги зажили хорошо и мирно.

У Грачей была великолепная квартира на Крюковом канале. Но быт там был организован в подлаживании к ритму балетных спектаклей. Лидия Михайловна, Сашина мать, приходила со спектаклей после двенадцати, приводила себя в порядок, около часа ночи садились ужинать, потом только начиналось общение с гостями и по телефону. У них была соседка по квартире, театральный критик Мариэтта Харлампиевна Франгопуло, из греков. Состав семьи завершался женой Саши – она была младше нас на курс, античница Нонна, очень изящная (впоследствии работала в Эрмитаже и была начальницей экспедиции в Восточном Крыму).

Когда однажды, прибыв из экспедиции, я подождал часов до двух ночи, а потом позвонил Грачам, мне ответил заспанный мужской голос, совершенно незнакомый. Выслушав мою просьбу он, задыхаясь от ярости, проговорил: «Ах, вам Сашу! А, может быть, вам эту раз… Нонночку? Или вам угодно старую б… Лидию Михайловну? А не позвать ли вам эту с… Мариэтту! Харрлампиевну!! Фррррангопуло!!! Так и растак вашу…» Я скорее повесил трубку. Назавтра спросил у Саши. Он объяснил: «Нам еще в начале лета сменили телефон. Теперь тех, кто получил наш номер, регулярно поднимают с постели ночью, и они уже изучили весь репертуар».

Конечно, к науке и учебе не всё времяпрепровождение сводилось. Я в студенческие годы оформлял факультетские стенгазеты своими карикатурами, участвовал в художественной самодеятельности, но больше всего пропадал в ИИМКовской библиотеке, реже – в факультетском читальном зале. Мало у кого из нас были прозвища, клички, но у меня было. Меня звали «Великий» – разумеется, иронизируя над моей фамилией (Клейн – по-немецки «малый», «маленький»), но в какой-то мере это отражало веру в мое будущее, основанную то ли на претензиях (я выбирал крупные темы – например, «Основы советской этногенетики»), то ли на учебных успехах (учился на одни пятерки). Особенно нравилось это прозвище Грачу. Он встречал меня неизменным патетическим приветствием: «О ты, великий! Друг и учитель!» Я при этих приветствиях всякий раз поеживался и оглядывался: у нас в стране был только один великий друг и учитель, и конкуренции он не терпел. Грач вообще любил преувеличения и комические ситуации. Он мог рассказывать о тебе в твоем присутствии комические истории с гиперболами и заострениями, при этом более складные, чем реальность.

 

Любовь. Где-то на четвертом курсе я влюбился. Светлая девушка Г. с золотистыми волосами и голубыми с поволокой глазами пленила мое сердце. Она училась на два курса младше меня и вначале милостиво принимала мои ухаживания. Но я совсем потерял голову, а вместе с тем утратил свое основное преимущество: я не был красавцем (хотя не был и уродом), не был удалым спортсменом, но меня все считали умницей – ироничным, остроумным и самоуверенным. А рядом с ней это всё исчезло. Пригляделась она к моему глупому мальчишескому поведению и решила, что с таким туповатым и скучным парнем ей делать нечего. Вскоре ее стали часто видеть с одним полковником, за которого она и вышла замуж. Я страдал отчаянно, но, признаюсь, недолго. Писал тогда стихи:

Любовь пришла, схватила, завертела

И бросила, как вещь, к ее ногам.

А та взглянуть – взглянуть! – не захотела

И, гордая, ушла к моим врагам.

Она ушла к пустым любимцам света,

К бездушным фатам, мелочным ослам,

Когда за слово ласки и привета

Я жизнь бы отдал, как ненужный хлам.

Она ко мне нагнуться не хотела,

Когда за прядь волос ее, за нить,

Коснувшуюся благостного тела,

Я был готов сгореть,

украсть,

убить!

Жизнь, право, неразумна и пошла.

Теперь я весь – тупое безучастье.

Она ушла.

Она ушла!!!

Покачиваясь.

Как счастье…

 

Позже я вспоминал эту историю, воображая, что возлюбленная раскаялась и осознала, какое счастье она отбросила. Воображал, что мы встретились, но теперь уже я предпочел гордое одиночество. Из этих воображаемых сцен родились стихи:

И всё же мы встретились. Как это странно:

Увидеть тебя – и не дрогнуть душой!.

Я думал, что в сердце не зажила рана,

Что жизни не хватит, что срок небольшой.

Выходит, не так. На всё есть время:

Есть время на стоны и время на месть,

И на прозрение, и на смирение,

И на забывание время есть.

Так значит, сумел я забыть – неужели? –

Лицо, на котором были глаза,

И губы, которые ждали и смели,

И голос, который забыть нельзя.

О, как ты умела повергнуть в отчаянье

И брошенным взглядом опять возродить,

И всё понимать, ничего не прощая.

И трезво ценить, и легко уходить!

Лицо отцвело, и глаза опустели,

И голос поблек, и улыбка не та.

Пусть кто-то с тобой за столом и в постели,

Ты, знаю, одна, и вокруг – пустота.

Вот так и бывает, моя дорогая:

Приходит любовь – и уходит любовь,

Приходит другая – и уходит другая,

Уходит избранник, и приходит любой.

О если бы снова! О если б сначала!

Всё было б иначе, всё было б умней.

Я был бы достоин, а ты бы прощала,

И ты бы не с ним, да и я бы не с ней…

Теперь между нами ледовые тверди,

И встречные тропы закрыты давно.

От первой любви и до первой смерти

Всё первое нам повторить не дано.

Есть время ошибок и время науки,

Есть время желаний и время встреч,

Есть время свиданий и время разлуки,

Есть время любить и время беречь.

февраль 1965 г.

Стихи я писал и позже, но с течением времени всё реже.

 

Экспедиционная практика. Первой моей археологической экспедицией была отправка в Минск, где под руководством Алексея Григорьевича Митрофанова я работал на Минском Замчище. Тогда я еще планировал свою будущую работу в Белоруссии. Митрофанов преимущественно отдыхал на краю глубокого раскопа, а мне приходилось самому разбираться в слоях и осваивать премудрости расчистки, зачерчивания и т. п.

Во вторую экспедицию я уже поехал к Артамонову на Волго-Дон, на раскопки Саркела и окружающих памятников. Раскопки были масштабные, поскольку строительство канала финансировало их и снабжало рабсилой. Это была именно рабсила, т. е. рабская сила – заключенные. Помню, замначальника экспедиции милейший Анатолий Леопольдович Якобсон, известный археолог очень домашнего облика, с мягким голосом, долго предупреждал нас, что их нельзя называть «товарищами», а нужно только «гражданами». Неподалеку от раскопок для «граждан» был выстроен концлагерь с вышками, колючей проволокой и бараками, а перед началом работ выстроили в каре несколько сот зэчек (это были женщины), перед ними поставили нас, археологов и студентов, и Анатолий Леопольдович обратился к зэчкам с прочувствованным словом: «Товарищи заключенные!» На общий наш хохот он обернулся к нам и возмущенно воскликнул: «Граждане, прекратите безобразие!» После чего все лежали вповалку.

Среди зэчек были две бригады армянок. Эти не могли выговорить отчества «Леопольдович» и звали нашего замначальника «Натоль Леопардович» – имя, которое за ним надолго закрепилось (именно по кардинальному несходству). Леопардович был полноватый круглолицый еврей с животиком и лысиной, женившийся много лет назад в экспедиции на донской казачке, бой-бабе, которая и была главой семьи.

Сам Артамонов, к тому времени директор Эрмитажа, в экспедиции бывал наездами и в сером элегантном костюме делал обход раскопов с серым же эрдельтерьером Бэмби на поводке. Раскопками фактически руководила жена начальника Ольга Антоновна Полтавцева, женщина толковая, властная и пристрастная. Низенькая и прихрамывающая, она успевала за день побывать везде. У нее были ясные пронзительные глаза. Сама она рассказывала: «Иду я это по раскопам, что такое – Бруханский! спит!! в раскопе!!! Я ничего не сказала, я только ПОСМОТРЕЛА на него – и он тотчас проснулся». «…В холодном поту», - добавлял сам Бруханский.

В экспедиции на Волго-Доне же я напился в первый и единственный раз в своей жизни. Мы с Гошей Каменецким решили выяснить, что так привлекает многих в опьянении. Взяли водки и отправились в степь, подальше от глаз начальства. Там распили. Пили, пили, пока не отключились. Проснулись – тошно, голова болит, выпили воды – опять всё пошло кругом, пришлось лечь. Отлежались, и решили, что это не для нас. Никакого кайфа ни в один из моментов мы не почувствовали. Не знаю, как для Каменецкого, а для меня этого было достаточно на всю жизнь. В дальнейшем к водке я вообще не притрагивался, а вино пил (не пил, а смаковал) очень редко, только очень хорошее, и ограничивался одной рюмкой (стаканом никогда не глушил). Точно, как мой отец. Пил исключительно для вкуса: малейший признак опьянения вызывал у меня дискомфорт - никакого веселья вино у меня не порождало. Вообще искусственного веселья мне не требовалось – и без того так много было источников для юмора и иронии. Несмотря на то, что окружающая жизнь часто была страшненькой.

 

Из книги «Перевернутый мир» (1988 – 91, 1993):

Когда, поеживаясь спросонья, мы вылезали из палаток, над степью только занимался рассвет. В синей дымке вдали проступали контуры вышек и паутина колючей проволоки, нереальные, неправдоподобные, будто неоконченный набросок какого-то средневекового острога. Лишь отчетливо слышный лай овчарок да крики команд выдавали, что за этим неправдоподобием таится реальная жизнь, что это не декорация, не мираж. Там жили наши землекопы.

Я был тогда студентом и работал в археологической экспедиции при одной из великих строек коммунизма — на Волго-Доне. С вольной рабочей силой было туго, и для экспедиции строительство уделило несколько сотен из своих заключенных. Наша работа считалась не из самых тяжелых, и нам дали женские отряды.

В шесть утра распахивались ворота лагеря и издалека слышался тенорок кого-то из конвоиров:

— Па-па торкам! Па-па торкам!

Сначала я не мог понять, о каком папе речь и кого там «торкают». Позже до меня дошло: конвой большей частью состоял из среднеазиатов, а они говорили с сильным акцен­том, и крик означал: «По пятеркам!» — заключенных выпу­скали пятерками, чтобы легче было считать. Затем длиннющая колонна направлялась к месту работ, сотни сапог взбивали пыль, а над степью разносилась залихватская — с гиком и свистом — песня, вылетавшая из сотен женских глоток:

Гоп, стоп, Зоя!

Кому давала стоя?

Кому давала стоя?

Начальнику конвоя!

{Здесь было бы недурно поместить строчку нот – дать мелодию. Я могу это сделать, только не на компьютере }

Серая масса зэчек растекалась по участкам, каждый студент-практикант (или студентка) получал примерно по десятку человек, конвой вставал рядом, и начинался рабочий день. Солнце поднималось все выше и вскоре уже нещадно палило, в худых руках мелькали лопаты и кирки, густая пыль застилала неглубокий котлован.

Постепенно мы знакомились ближе с нашими подопечны­ми, узнавали про их беды и вины, ужасались их исковеркан­ным жизням. Но мы не могли примерить к себе их судьбы, а в их речах, суждениях и поступках многое ставило нас в тупик. Нам были непонятны их обиды, странны их радости. Казалось, эти женщины подчиняются какой-то особой логи­ке, а о чем-то важном упорно молчат. «Вам этого не понять», — часто говорили они. Словом, это был другой, чуждый нам мир, в который нам доступ был закрыт — и слава Богу. Мы довольствовались внешним знанием этого мира — достаточным, чтобы общаться и поддерживать рабо­чие отношения. О прочем старались не задумываться.

На ночь конвоиры уводили заключенных в лагерь, ворота закрывались, и все снова начинало напоминать мертвую декорацию или средневековый острог. С болезненным любо­пытством мы бродили вокруг, пытаясь заглянуть за ограду, но конвоиры не подпускали нас близко, и никогда никто из нас не бывал внутри. Внутренность лагеря оставалась недо­ступной нашему взору, как другая сторона луны.

На следующий год мы прибыли снова на то же место, и опять нас ждали вышки, конвой и лай собак, опять серые ряды заключенных. Но одного из студентов — синеглазого улыбчивого Сашки Б[руханского] уже не было с нами. Где-то в таком же лагере он стоял в рядах заключенных: по пьянке он совершил преступление. А кроме того, не было среди нас и одного из научных сотрудников. Этот никакого преступления не совершал, но прежде сидел по подозрению в политической неблагонадежности, а теперь таких сажали снова — для профилактики. Все это задевало каждого из нас: это были люди нашего круга. Сашку мы жалели открыто, иные пору­гивали («сам виноват»), а об исчезнувшем ученом вспоми­нали только шепотом. Или молча. Но тут мы впервые задумались о вечных вопросах — о преступлении и наказа­нии, случае и воле, характере и судьбе, вине и исправлении. Потому что старались себе представить, каким Сашка вер­нется много-много лет спустя из далекого лагеря, который должен его покарать и исправить.

Через много лет ученый снова появился из небытия, сильно постаревший, какой-то облезлый и злой, а Сашка исчез навсегда. Наши пути никогда более не пересекались.

 

Продолжение воспоминаний (2006):

Меня поставили копать курганы, использованные как кладбища - в них была масса славянских погребений. Я честно махал лопатой и расчищал костяки, зарисовывал их в учебный полевой дневник. Мои записи обратили на себя внимание, и меня повысили в должности, уже через месяц назначив начальником участка. Я прекратил шуровать лопатой и занялся наблюдением и записями. Это произвело скверное впечатление: считалось, что основное достоинство археолога – показывать пример в махании лопатой. Аспирант Абрам Давыдович Столяр, любимчик начальства, приноравливаясь к этому предрассудку, делал записи и наблюдения только в отсутствие начальства. Как только вдали показывалась прихрамывающая Ольга Антоновна, Столяр прыгал в раскоп и начинал бешено орудовать лопатой – земля летела в небо, как от землеройной машины. Один студент, Клеопов, честно следовал правилу показывать пример физическим трудом и вгрызался в землю на городище, как машина. Только когда стало ясно, что он лично прорезал траншеей отличную керамическую печь (по обе стороны от его траншеи стояли остатки печи с наглядными разрезами), его отстранили от руководства участком, а обо мне было сказано: чорт с ним, пусть работает, как знает, но у него лучшие дневники, и находки в полном порядке, а это и есть результат работы.

До экспедиции у меня было благоговейное отношение к Столяру, я восхищался его аспирантской работой о Мариупольском могильнике. Но в экспедиции на это впечатление наслоились другие. Столяр прошел пятилетнюю школу армии и принес с собой армейское отношение к начальству: начальство нужно есть глазами и повседневно угождать, стелиться перед ним. Поступать по принципу: я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак. Он ухаживал за собакой Артамонова, мыл для нее миску. Мы были молодыми и подобного поведения не принимали и не прощали. Нам казалось, что так может поступать только подхалим и карьерист.

На следующий год я снова поехал на Волго-Дон. Прямо из Ленинграда мы ехали десять дней на грузовиках с оборудованием. В поездке мне очень приглянулся высокий парень с золотистой шевелюрой, белесыми ресницами и снисходительным басом, и он на меня поглядывал с симпатией. Как потом он признался, мое смуглое лицо показалось ему удивительно красивым – захотелось рисовать (позже он напишет несколько моих портретов). Мы перешли в одну машину, ехали вместе и подружились, как оказалось, на всю жизнь. Это был Михаил Девятов, студент Академии художеств, впоследствии ее профессор, по специализации - портретист.

Разочарование в Столяре резко усилилось. Он был назначен начальником нашей автоколонны и сразу потребовал, чтобы мы звали его не Абаня, а Абрам Давыдович. Это был негодный метод устанавливать авторитет. Мы выполнили это распоряжение, но не упускали возможности подтрунивать над недавним товарищем, который выбился в начальство. Кончилось тем, что в качестве штрафной меры он перевел нас (меня, Каменецкого и, кажется, Девятова) в машину, везшую бензин. От бензиновой вони нас подташнивало, но мы не просили прощения и стойко выдержали путь, получив надолго отвращение к бензину и к Столяру.

В экспедиции мы держались вместе с Девятовым. Уже тогда амбиций у него было хоть отбавляй, у меня тоже, это нас сближало. В экспедиции он был чертежником, а вообще рисовал он изумительно. Проблема схожести портрета с оригиналом его не заботила: получалось само собой. Ребята шутили, что у него в каждом глазу по фотоаппарату. Это было его силой, но это же составило и его слабость: он был очень привержен социалистическому реализму, где это ценилось (вступил в партию и всерьез принимал пропагандные заклинания вождей). И темы у него были самые коммунистические. Хуже у него было с воображением, с фантазией, с композицией. Современные течения в живописи ведь стремятся отклониться от фотографии, преобразовать реальность. Ему это было чуждо. Его приятель по Академии Илья Глазунов вступил в конфликт с профессурой Академии и по темам и по методам изображения и был исключен. Миша помогал ему перетаскивать вещи для отъезда в Москву, где Глазунов вскоре сделал блестящую карьеру, соединяя оппозиционность с патриотизмом и стилизацией. Миша над ним посмеивался: кич, дешевка!

В студенческие годы Девятов жил с матерью в крохотной будочке в Володарке (у Стрельны) под Ленинградом, я там, бывало, оставался ночевать и мы спали на чердаке. Миша рано женился. Жена, обаятельная и умная Адель Таттар, полурусская-полуэстонка, была некрасива лицом, но имела чрезвычайно красивый низкий голос и роскошные волосы. Она стала специалистом-орнитологом и писала научные работы по птичьей фауне из раскопок. Мне она не менее близка, чем сам Девятов. Позже, когда они получили неплохую квартиру, я часто бывал в их гостеприимном доме. Еще позже Девятов развелся, женился на красивой женщине, снова развелся и женился, но семейная жизнь не заладилась, и они соединились с первой женой, хотя и не съехались: он живет в большой мастерской, она в их первой квартире.

Мои советы он воспринимал с удовольствием, говорил, что они отличаются от обычных своей профессиональностью и деловитостью. Другие начинают говорить: ах, недостает экспрессии, а Клейн говорит точно: это пятно лишнее, а вот тут высветлить. Это ему нравилось. Но как только я начинал тосковать по чертам современности, по уходу от натуры, он тотчас обрывал меня: суди, дружок не выше сапога. Позже, когда он делал свою картину о Ленине, никак не мог придумать название. Я спрашивал: о чем ты думал, когда писал ее? Он говорил: «Ни о чем не думал, и фигура вначале была не Ленина, а просто мужик шел по набережной, смотрю – фон его забивает, не для такой фигуры. Вот я и вставил Ленина. Рисовать было холодно, октябрь же, Нева, ветер…» Мне сразу пришло на ум название: «Октябрьский ветер». Миша обрадовался: «Пять процентов от Ленинской премии – твои». И хоть премии он не получил (а я - процентов), картина имела огромный успех, Хрущев заказал авторское повторение и подарил городу Киеву.

Но это был пик девятовских успехов в живописи. Не хватало смелости и фантазии. Успехи ожидали его на другом поприще. Он всегда благоговел перед шедеврами старых мастеров, стремился освоить их технику, изучал ее по книгам, колол загнутые края холста в Эрмитаже - изучал слой. И добился того, что смог копировать Рембрандта и Ван-Дейка неотличимо от подлинников – не только внешне, но и по технике. В Институте Репина он получил лабораторию и кафедру техники живописи и реставрации. Он стал профессором гораздо раньше меня, это немного тешило его самолюбие, но мечтал он в юности о другом. У сына его Сергея отцовский глаз, да совершенно нет отцовских амбиций.

Но вернемся к полю.

В экспедиции этого второго года я уже сразу был поставлен ответственным за два огромных славянских кургана вдали от крепости Саркел. Ко мне на курганы был также направлен второй ученик Артамонова по имени Лев – Лев Гумилев, к этому времени уже солидный историк и археолог, кандидат наук, но так как у него еще не было опыта по раскопке славянских могильников такого рода, он оказался на короткое время под моим началом. Хотя он и внимал моим инструкциям с подчеркнутым послушанием, я не воспринимал эту случайную иерархию всерьез и относился я к нему с глубоким почтением. Он уже от







ЧТО ТАКОЕ УВЕРЕННОЕ ПОВЕДЕНИЕ В МЕЖЛИЧНОСТНЫХ ОТНОШЕНИЯХ? Исторически существует три основных модели различий, существующих между...

Живите по правилу: МАЛО ЛИ ЧТО НА СВЕТЕ СУЩЕСТВУЕТ? Я неслучайно подчеркиваю, что место в голове ограничено, а информации вокруг много, и что ваше право...

ЧТО ПРОИСХОДИТ, КОГДА МЫ ССОРИМСЯ Не понимая различий, существующих между мужчинами и женщинами, очень легко довести дело до ссоры...

Что вызывает тренды на фондовых и товарных рынках Объяснение теории грузового поезда Первые 17 лет моих рыночных исследований сводились к попыткам вычис­лить, когда этот...





Не нашли то, что искали? Воспользуйтесь поиском гугл на сайте:


©2015- 2024 zdamsam.ru Размещенные материалы защищены законодательством РФ.